Клим слушал молча, чувствуя, что в этой девушке нарастает желание вызвать его на спор, противоречить ему. Он уже не впервые замечал это и с трудом скрывал от Нехаевой, что она утомляет его. Истерические ласки ее стали привычны, однообразны, слова повторялись. И все чаще смущали ее странные припадки вопросительного молчания. Было неловко с человеком, который молча рассматривает тебя, как бы догадываясь о чем-то. Сухой кашель Нехаевой напоминал о заразительности туберкулеза.

Столовая Премировых ярко освещена, на столе, украшенном цветами, блестело стекло разноцветных бутылок, рюмок и бокалов, сверкала сталь ножей; на синих, широких краях фаянсового блюда приятно отражается огонь лампы, ярко освещая горку разноцветно окрашенных яиц. Посреди стола и поперек его, на блюде, в пене сметаны и тертого хрена лежал, весело улыбаясь, поросенок, с трех сторон его окружали золотисто поджаренный гусь, индейка и солидный окорок ветчины.

– П'гошу к столу! – объявила старушка Премирова, вся шелковая, в кружевной наколке на серых волосах, она села первая и скромно похвасталась:

– У меня все – по старинке.

Рядом с нею села Марина, в пышном, сиреневого цвета платье, с буфами на плечах, со множеством складок и оборок, которые расширяли ее мощное тело; против сердца ее, точно орден, приколоты маленькие часы с эмалью. По другой бок старухи сел Дмитрий Самгин, одетый в белый китель и причесанный так, что стал похож на приказчика из мучной лавки. Щеголь Туробоев оказался далеко от Клима – на другом конце стола, Кутузов – между Мариной и Спивак. В сюртуке, поношенном и узком, он сидел, подняв сутуло плечи, и это не шло к его широкой фигуре. Он тотчас же сказал Марине:

– Вы похожи на «гуляй-город».

– Это что еще? – сердито спросила она. Кутузов любезно объяснил:

– Сооружение, которое встарину употребляли для осады городов.

Марина, шевеля густыми бровями, подумала, вспомнила что-то и, покраснев, ответила:

– Очень грубо.

Дмитрий Самгин стукнул ложкой по краю стола и открыл рот, но ничего не сказал, только чмокнул губами, а Кутузов, ухмыляясь, начал что-то шептать в ухо Спивак. Она была в светлоголубом, без глупых пузырей на плечах, и это гладкое, лишенное украшений платье, гладко причесанные каштановые волосы усиливали серьезность ее лица и неласковый блеск спокойных глаз. Клим заметил, что Туробоев криво усмехнулся, когда она утвердительно кивнула Кутузову.

Нехаева, в белом и каком-то детском платье, каких никто не носил, морщила нос, глядя на обилие пищи, и осторожно покашливала в платок. Она чем-то напоминала бедную родственницу, которую пригласили к столу из милости. Это раздражало Клима, его любовница должна быть цветистее, заметней. И ела она еще более брезгливо, чем всегда, можно было подумать, что она делает это напоказ, назло.

Насыщались прилежно, насытились быстро, и началась одна из тех бессвязных бесед, которые Клим с детства знал. Кто-то пожаловался на холод, и тотчас, к удивлению Клима, молчаливая Спивак начала восторженно хвалить природу Кавказа. Туробоев, послушав ее минуту, две, зевнул и сказал с подчеркнутой ленцой:

– А самое интересное на Кавказе – трагический рев ослов. Очевидно, лишь они понимают, как нелепы эти нагромождения камня, ущелья, ледники и все прославленное великолепие горной природы.

Он говорил, нервно покуривая, дыша дымом, глядя на конец папиросы. Спивак не ответила ему, а старушка Премирова, вздохнув, сказала:

– На Кавказе отца моего убили...

Ей тоже никто не ответил, тогда она быстро добавила:

– На Лермонтова был похож.

Но и эти слова не были услышаны. Ко всему притерпевшаяся старушка вытерла салфеткой серебряную стопку, из которой пила вино, перекрестилась и молча исчезла.

Клим, зная, что Туробоев влюблен в Спивак и влюблен не без успеха, – если вспомнить три удара в потолок комнаты брата, – удивлялся. В отношении Туробоева к этой женщине явилось что-то насмешливое и раздражительное. Туробоев высмеивал ее суждения и вообще как будто не хотел, чтоб при нем она говорила с другими.

«Очевидно, поссорились», – сообразил Самгин и чувствовал, что это приятно ему.

У него немножко шумело в голове и возникало желание заявить о себе; он шагал по комнате, прислушиваясь, присматриваясь к людям, и находил почти во всех забавное: вот Марина, почти прижав к стене светловолосого, носатого юношу, говорит ему:

– Вы бы писали прозу, на прозе больше заработаете денег и скорее славу.

– Но если я – поэт? – удивленно спросил юноша, потирая лоб.

– Не трите лоб, от этого у вас глаза краснеют, – сказала Марина.

Туробоев объясняет высокому человеку с еврейским лицом:

– Нет, я не заражен стремлением делать историю, меня совершенно удовлетворяет профессор Ключевский, он делает историю отлично. Мне говорили, что он внешне похож на царя Василия Шуйского: историю написал он, как написал бы ее этот хитрый царь...

Его слова заглушил сердитый голос Дмитрия:

– Не новость. Сходство Диониса и Христа давно замечено.

Как раньше, задорно звучал голосок Нехаевой:

– В России знают только лиризм и пафос разрушения.

– Вы, барышня, плоховато знаете Россию.

– Снежная любовь, ледяное милосердие.

– Ого! Ка-акие слова!

– Выдуманные души...

Нехаева кричала слишком громко, Клим подумал, что она, должно быть, выпила больше, чем следовало, и старался держаться в стороне от нее; Спивак, сидя на диване, спросила:

– В вашем городе есть еще Самгины?

– Да, моя мать.

– Очевидно, это она приглашает мужа организовать там музыкальную школу?

Дмитрий, пьяненький и красный, сказал, смеясь:

– Да ведь вы уже спрашивали меня об этом!

– Разве? – удивленно воскликнула Спивак. – У меня плохая память.

Она легко поднялась с дивана и, покачиваясь, пошла в комнату Марины, откуда доносились крики Нехаевой;

Клим смотрел вслед ей, улыбаясь, и ему казалось, что плечи, бедра ее хотят сбросить ткань, прикрывающую их. Она душилась очень крепкими духами, и Клим вдруг вспомнил, что ощутил их впервые недели две тому назад, когда Спивак, проходя мимо него и напевая романс «На холмах Грузии», произнесла волнующий стих:

Тобой, одной тобой.

А что, если она пела: «... одним тобой»? Он быстро пошел в комнату Марины, где Кутузов, развернув полы сюртука, сунув руки в карманы, стоял монументом среди комнаты и, высоко подняв брови, слушал речь Туробоева; Клим впервые видел Туробоева говорящим без обычных гримас и усмешечек, искажавших его красивое лицо.

– Совершенно ясно, что культура погибает, потому что люди привыкли жить за счет чужой силы и эта привычка насквозь проникла все классы, все отношения и действия людей. Я – понимаю: привычка эта возникла из желания человека облегчить труд, но она стала его второй природой и уже не только приняла отвратительные формы, но в корне подрывает глубокий смысл труда, его поэзию.

Кутузов дружелюбно усмехнулся.

– Идеалист вы, Туробоев. И – романтик, а это уж совсем не ко времени.

Марина сердито дергала шнурок вентилятора. Спивак подошла к ней, желая помочь, но Марина, оборвав шнур, бросила его на пол.

– Мужчины – уходите! – скомандовала она. – Серафима, ты будешь спать у меня; все пьяны, провожать тебя некому.

– Я – не пьян! – заявил Клим.

Спивак, стоя на стуле, упрямо старалась открыть вентилятор. Кутузов подошел, снял ее, как ребенка, со стула, поставил на пол и, открыв вентилятор, сказал:

– Идемте к Самгину... старшему. Идем, тетя Лиза?

Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать: