Около полуночи Клим незаметно ушел к себе, тотчас разделся и лег, оглушенный, усталый. Но он забыл запереть дверь, и через несколько минут в комнату влез Дмитрий, присел на кровать и заговорил, счастливо улыбаясь:

– Это у них каждую субботу. Ты обрати внимание на Кутузова, – замечательно умный человек! Туробоев тоже оригинал, но в другом: роде. Из училища правоведения ушел в университет, а лекций не слушает, форму не носит.

– Пьет?

– И пьет. Вообще тут многие живут в тревожном настроении, перелом души! – продолжал Дмитрий все с радостью. – А я, кажется, стал похож на Дронова: хочу все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог...

Клим спросил о Нехаевой, хотя желал бы спросить о Спивак.

– Нехаева? Она – смешная, впрочем – тоже интересная. Помешалась на французских декадентах. А вот Спивак – это, брат, фигура! Ее трудно понять. Туробоев ухаживает за ней и, кажется, не безнадежно. А впрочем – не знаю...

– Я хочу спать, – нелюбезно сказал Клим, а когда брат ушел, он напомнил себе:

«Завтра же начну искать другую квартиру». Но это не удалось ему, с утра он попал в крепкие руки Марины.

– Ну, идемте смотреть город, – скорее приказала, чем предложила она. Клим счел невежливым отказаться и часа три ходил с нею в тумане, по скользким панелям, смазанным какой-то особенно противной грязью, не похожей на жирную грязь провинции. Марина быстро и твердо, как солдат, отбивала шаг, в походке ее была та же неудержимость, как в словах, но простодушие ее несколько подкупало Клима.

– Петербург – многоликий город. Видите: сегодня у него таинственное и пугающее лицо. В белые ночи он очаровательно воздушен. Это – живой, глубоко чувствующий город.

Клим сказал:

– Вчера я подумал, что вы не любите его.

– Вчера я с ним поссорилась; ссориться – не значит не любить.

Самгин нашел, что ответ неглуп.

Сквозь туман Клим видел свинцовый блеск воды, железные решетки набережных, неуклюжие барки, погруженные в черную воду, как свиньи в грязь. Эти барки были оскорбительно неуместны рядом с великолепными зданиями. Тусклые стекла бесчисленных окон вызывали странное впечатление: как будто дома туго набиты нечистым льдом. Мокрые деревья невиданно уродливы, плачевно голы, воробьи невеселы, почти немы, безгласно возвышались колокольни малочисленных церквей, казалось, что колокольни лишние в этом городе. Над Невою в туман лениво втискивался черный дым пароходов; каменными пальцами пронзали туман трубы фабрик. Печален был подавленный шум странного города, и унизительно мелки серые люди в массе огромных домов, а все вместе пугающе понижало ощутимость собственного бытия. Клим шагал безвольно, в состоянии самозабвения, ни о чем не думая, и слышал густой альт Марины:

– Сумасшедший Павел хотел сделать монумент лучше Фальконетова, – не вышло. Дрянь.

Девушка так быстро шла, как будто ей необходимо было устать, а Клим испытывал желание забиться в сухой, светлый угол и уже там подумать обо всем, что плыло перед глазами, поблескивая свинцом и позолотой, рыжей медью и бронзой.

– Что вы молчите? – строго спросила Марина, и, когда Самгин ответил, что город изумляет его, она, торжествуя, воскликнула:

– Ага!

Несколько дней она водила его по музеям, и Клим видел, что это доставляет ей удовольствие, как хозяйке, которая хвастается хозяйством своим.

Вечером, войдя в комнату брата, Самгин застал там Кутузова и Туробоева, они сидели за столом друг против друга в позах игроков в шашки, и Туробоев, закуривая папиросу, говорил:

– А вдруг окажется, что случай – псевдоним дьявола?

– В чертей не верю, – серьезно сказал Кутузов, пожимая руку Клима.

Туробоев, закурив папиросу о свой же окурок, поставил его в ряд шести других, уже погасших. Туробоев был нетрезв, его волнистые, негустые волосы встрепаны, виски потны, бледное лицо побурело, но глаза, наблюдая за дымящимся окурком, светились пронзительно. Кутузов смотрел на него взглядом осуждающим. Дмитрий, полулежа на койке, заговорил докторально:

– Мысль о вредном влиянии науки на нравы – старенькая и дряхлая мысль. В последний раз она весьма умело была изложена Руссо в 1750 году, в его ответе Академии Дижона. Ваш Толстой, наверное, вычитал ее из «Discours» Жан-Жака. Да и какой вы толстовец, Туробоев? Вы просто – капризник.

Не ответив ему, Туробоев усмехнулся, а Кутузов спросил Клима:

– А вы как смотрите на толстовство?

– Это попытка возвратиться в дураки, – храбро ответил Самгин, подметив в лице, в глазах Туробоева нечто общее с Макаровым, каким тот был до покушения на самоубийство.

Кутузов захохотал, широко открыв зубастый рот, потирая руки. Туробоев бесцветным голосом задумчиво и упрямо проговорил:

– Возвратиться в дураки, – это не плохо сказано. Я думаю, что это неизбежно для нас, отправимся ли мы от Льва Толстого или от Николая Михайловского.

– А если – от Маркса? – весело спросил Кутузов.

– В спасительность фабричного котла для России я не верю.

Клим посмотрел на Кутузова с недоумением: неужели этот мужик, нарядившийся студентом, – марксист? Красивый голос Кутузова не гармонировал с читающим тоном, которым он произносил скучные слова и цифры. Дмитрий помешал Климу слушать:

– Есть лишний билет в оперу – идешь? Я взял для себя, но не могу идти, идут Марина и Кутузов.

Затем он возмущённо рассказал, что цензура окончательно запретила ставить оперу «Купец Калашников».

Туробоев встал, посмотрел в окно, прижавшись к стеклу лбом, и вдруг ушел, не простясь ни с кем.

– Умный парень, – сказал Кутузов как будто с сожалением и, вздохнув, добавил:

– Ядовитый.

Сбивая щелчками ногтя строй окурков со стола на пол, он стал подробно расспрашивать -Клима о том, как живут в его городе, но скоро заявил, почесывая подбородок сквозь бороду и морщась:

– То же самое, как у нас в Вологде.

Самгин заметил, что чем более сдержанно он отвечает, тем ласковее и внимательнее смотрит на него Кутузов. Он решил немножко показать себя бородатому марксисту и скромно проговорил:

– В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни людей. Из десятков тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь всех.

Брат согласился:

– Верная мысль.

Но Кутузов спросил его:

– Разве?

И снова начал говорить о процессе классового расслоения, о решающей роли экономического фактора. Говорил уже не так скучно, как Туробоеву, и с подкупающей деликатностью, чем особенно удивлял Клима. Самгин слушал его речь внимательно, умненько вставлял осторожные замечания, подтверждавшие доводы Кутузова, нравился себе и чувствовал, что в нем как будто зарождается симпатия к марксисту.

Он ушел в свою комнату с уверенностью, что им положен первый камень пьедестала, на котором он, Самгин, со временем, встанет монументально. В комнате стоял тяжелый запах масла, – утром стекольщик замазывал на зиму рамы, – Клим понюхал, открыл вентилятор и снисходительно, вполголоса сказал:

– Пожалуй, можно и здесь жить.

А недели через две он окончательно убедился, что жить у Премировых интересно. Казалось, что его здесь оценили по достоинству, и он был даже несколько смущен тем, как мало усилий стоило это ему. Из всего остренького, что он усвоил в афоризмах Варавки, размышлениях Томилина, он сплетал хорошо закругленные фразы, произнося их с улыбочкой человека, который не очень верит словам. Он уже видел, что грубоватая Марина относится к нему почтительно, Елизавета Спивак смотрит на него с лестным любопытством, а Нехаева беседует с ним более охотно и доверчиво, чем со всеми другими. Было ясно, что и Дмитрий, всегда поглощенный чтением толстых книг, гордится умным братом. Клим тоже готов был гордиться колоссальной начитанностью Дмитрия и гордился бы, если б не видел, что брат затмевает его, служа для всех словарем разнообразнейших знаний. Он учил старуху Премирову готовить яйца «по-бьернборгски», объяснял Спиваку различие подлинно народной песни от слащавых имитаций ее Цыгановым, Вельтманом и другими; даже Кутузов спрашивал его: