– Как вам нравится Туробоев? И сама же ответила:

– Я не понимаю его. Какой-то нигилист, запоздавший родиться, равнодушный ко всему и к себе. Так странно, что холодная, узкая Спивак увлечена им.

– Разве?

– О, да!

Помолчав минуту, она снова спросила: что Клим думает о Марине? И снова, не ожидая ответа, рассказала:

– Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я – петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется – это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин – они нужны всему миру. И – немец, хотя я не люблю немцев.

Говорила она неутомимо, смущая Самгина необычностью суждений, но за неожиданной откровенностью их он не чувствовал простодушия и стал еще более осторожен в словах. На Невском она предложила выпить кофе, а в ресторане вела себя слишком свободно для девушки, как показалось Климу.

– Я угощаю, – сказала она, спросив кофе, ликера, бисквитов, и расстегнула шубку; Клима обдал запах незнакомых духов. Сидели у окна; мимо стекол, покрытых инеем, двигался темный поток людей. Мышиными зубами кусая бисквиты, Нехаева продолжала:

– В России говорят не о том, что важно, читают не те книги, какие нужно, делают не то, что следует, и делают не для себя, а – напоказ.

– Это – правда, – сказал Клим. – Очень много выдуманного. И все экзаменуют друг друга.

– Кутузов – почти готовый оперный певец, а изучает политическую экономию. Брат ваш – он невероятно много знает, но все-таки – вы извините меня? – он невежда.

– И это – верно! – согласился Клим, думая, что пора противоречить. Но Нехаева как-то внезапно устала, на щеках ее, подкрашенных морозом, остались только, розоватые пятна, глаза потускнели, она мечтательно заговорила о том, что жить всей душой возможно только в Париже, что зиму эту она должна бы провести в Швейцарии, но ей пришлось приехать в Петербург по скучному делу о небольшом наследстве. Она съела все бисквиты, выпила две рюмки ликера, а допив кофе, быстро, почти незаметным жестом, перекрестила узкую грудь свою.

– Вероятно, через две-три недели я уеду отсюда. Надевая перчатку, покусав губы, она вздохнула:

– Может быть – навсегда. А на улице спросила:

– Вы знаете Метерлинка? О, непременно прочитайте «Смерть Тентажиля» и «Слепых». Это – гений! Он еще молод, но изумительно глубок...

Вдруг остановилась на панели, как пред стеною, и протянула руку:

– Прощайте. Заходите ко мне...

Сказав адрес, она села в сани; когда озябшая лошадь резко поскакала, Нехаеву так толкнуло назад, что она едва не перекинулась через спинку саней. Клим тоже взял извозчика и, покачиваясь, задумался об этой девушке, не похожей на всех знакомых ему. На минуту ему показалось, что в ней как будто есть нечто общее с Лидией, но он немедленно отверг это сходство, найдя его нелестным для себя, и вспомнил ворчливое замечание Варавки-отца:

– Когда не понимают – воображают и ошибаются.

Это Варавка сказал дочери.

Встреча с Нехаевой не сделала ее приятнее, однако Клим почувствовал, что девушка особенно заинтриговала его тем, что она держалась в ресторане развязно, как привычная посетительница.

В день, когда Клим Самгин пошел к ней, на угрюмый город падал удручающе густой снег; падал быстро, прямо, хлопья его были необыкновенно крупны и шуршали, точно клочки мокрой бумаги.

Нехаева жила в меблированных комнатах, последняя дверь в конце длинного коридора, его слабо освещало окно, полузакрытое каким-то шкафом, окно упиралось в бурую, гладкую стену, между стеклами окна и стеною тяжело падал снег, серый, как пепел.

«В какой грязной норе живет», – отметил Клим. Но, сняв пальто в маленькой, скудно освещенной приемной и войдя в комнату, он почувствовал, что его перебросило сказочно далеко из-под невидимого неба, раскрошившегося снегом, из невидимого в снегу города. Тепло освещенная огнем сильной лампы, прикрытой оранжевым абажуром, комната была украшена кусками восточных материй, подобранных в блеклых тонах угасающей вечерней зари. На столе, на кушетке разбросаны желтенькие томики французских книг, точно листья странного растения. Нехаева, в золотистом халатике, подпоясанном зеленоватым широким кушаком, поздоровалась- испуганно:

– Простите, я одета по-домашнему.

– Хорошо у вас, – сказал -Клим.

– Вам нравится?

Она торопливо начала зажигать спиртовку, поставила на нее странной формы медный чайник, говоря:

– Не терплю самоваров.

Ногою в зеленой сафьяновой туфле ада безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы был виден кусок кровати, окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.

– Не люблю яркие цвета, громкую музыку, прямые линии. Все это слишком реально, а потому – лживо, – слышал Клим.

Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина, а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда та была подростком тринадцати – четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и хожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.

За чаем Клим услыхал, что истинное и вечное скрыто в глубине души, а все внешнее, весь мир – запутанная цепь неудач, ошибок, уродливых неумелостей, жалких попыток выразить идеальную красоту мира, заключенного в душах избранных людей.

– О, я забыла! – вдруг сорвавшись с кушетки, вскричала она и, достав из шкапчика бутылку вина, .ликер, коробку шоколада и бисквиты, рассовала все это по столу, а потом, облокотясь о стол, обнажив тонкие руки, спросила:

– Вы умеете думать о бесполезности существования?

Климу захотелось усмехнуться, но он удержался а солидно ответил:

– Иногда это очень волнует.

А заметив, что глаза Нехаевой вспыхнули, добавил:

– Бывает – проснешься утром и подумаешь, что напрасно проснулся.

Нехаева утвердительно кивнула головой:

– Да, конечно, вы должны чувствовать именно так. Я поняла это по вашей сдержанности, по улыбке вашей, всегда серьезной, по тому, как хорошо вы молчите, когда все кричат. И – о чем?

Она скрестила руки на груди и, положив ладони на острые плечи своя, продолжала с негодованием:

– Народ, рабочий класс, социализм, Бебель, – я читала его «Женщину», боже мой, как это скучно! В Париже и Женеве я встречала социалистов, это люди, сознательно ограничивающие себя. В них есть что-то общее с монахами, они так же ее свободны от лицемерия. Они все более или менее похожи на Кутузова, но без его смешного, мужицкого снисхождения к людям, довить которых он не может или не хочет. Сам Кутузов – не глуп и, кажется, искренно верят во все, что говорит, но кутузовщина, все эти туманности: народ, массы, вожди – как все это убийственно!

Она даже вздрогнула, руки ее безжизненно сползли с плеч. Подняв к огню лампы маленькую н похожую на цветок с длинным стеблем рюмку, ода полюбовалась ядовито зеленым цветом ликера, выпила его и закашлялась, содрогаясь всем телом, приложив платок ко рту.

– Вам вредно это, – сказал Клим, щелкнув ногтем по своему стакану. – Нехаева, кашляя, отрицательно покачала головою, а затем, тяжело дыша, рассказала, с паузами среди фраз, о Верлене, которого погубил абсент, «зеленая фея».

– Любовь и смерть, – слушал Клим через несколько минут, – в этих двух тайнах скрыт весь страшный смысл нашего бытия, все же остальное – и кутузовщина – только неудачные, трусливые попытки обмануть самих себя пустяками. Клим спросил: