О каждом монархе можно было подумать; кое-что и придумать — слава богу, навострился с капитаном Беляевым. Вот миновал Эдуарда Исповедника, 1042–1066 годы. Подумал — отчего Исповедник? И, не зная ответа, вообразил несколько страшных грехов и покаяние почтенного монарха. Затем Гарольд II — бедный Гарольд! — которому суждено сложить голову при Гастингсе; и русскую княжну, королеву, тоже очень пожалел. А нормандского победителя Вильгельма I Завоевателя (с 1066-го по 1087-й) я просто ненавидел и воображал тайные саксонские заговоры против него. Но не вышло, не сумели!
Зато уж поплатился за всех Вильгельм II Рыжий (ах, верно, и рыжий был, если даже прозвище осталось!). В 1087-м воцарился, в 1100-м найден в лесу со стрелою в груди. Кто затем?
Генрих I Боклерк. 1100–1135: дольше процарствовал, чем наша Екатерина II. Но что за странное прозвище, отчего Боклерк? Этот пункт никак не давал мне покоя. Однажды на допросе я спросил вдруг генерала Чернышева, отчего Английский Генрих I — Боклерк? Он так и окаменел, пробуя на мне свои рачьи зрачки. Потом хрипло выцедил:
— Не знаю. Но, кажется, здесь не вы меня допрашиваете?
Научившись в камере перестукиваться, сразу послал свой вопрос всем соседям — что такое Боклерк? Никто не умел сказать. Ладно.
Так странствовал я по британским династиям, по дальней стране — где не был я и, к сожалению, не буду никогда.
Вскоре после Боклерка вспомнил я тезку своего Иоанна Безземельного — с 1199-го по 1216-й. Скотобратское-то мое прозвище не без смысла: земель населенных у нашего семейства вовсе не было — хоть оно и не подвергалось никогда папскому проклятию. Имелось только несколько безземельных дворовых, как мой Алексей к примеру. Это сейчас я помещик при Наталье Дмитриевне — и зато сколько хлопот.
Пущин имеет в виду, что король Джон Лэклэнд (Иоанн Безземельный) был проклят и низложен папой Иннокентием III.
Именье же Марьино Бронницкого уезда принадлежало И. Д. Пущиной. Иван Иванович и Наталья Дмитриевна очень тревожились за судьбу своих крестьян: дело в том, что взрослые дети Н. Д. от декабриста Михаила Фонвизина умерли один за другим, и, в случае кончины Пущиных имение досталось бы родственнику Сергею Фонвизину, убежденному крепостнику. Наталья Дмитриевна поэтому ездила в Петербург, чтобы досрочно освободить своих мужиков и тем спасти от возможных посягательств. Она дошла до самых высоких сфер, где ее успокоили, что общее освобождение крепостных приближается и родственники просто не успеют навредить марьинским крестьянам. В конце концов все обошлось — и Наталья Пущина полюбовно рассталась со своими крестьянами, пережив реформу (и между прочим, родича-крепостника!) на восемь лет.
Но возвратимся в крепость.
Вот так за день или даже дольше пройдем Англию. А на другой день — Франция, на третий — Священная Римская, на четвертый — Рим древний, следом пойдут Гишпания, Дания. Президентов Североамериканских к тому времени всего шесть набралось — о последнем, Адамсе, я узнал в ту пору, как ездил к Пушкину в Михайловское.
Были, Евгений, конечно, и другие способы убить время (если успею, то в дальнейшем научу!). Помните, еще в кофейне 14 декабря я практиковался: берется какой-нибудь памятный, скажем лицейский, день, и вот утром в камере начинаешь прямо с раннего утра того далекого дня — что делали именно в этот час? В следующий? И так — днем, вечером — мысленно живешь по лицейскому расписанию: чай, рекреация, газеты, куплеты. Получается, может быть, что хвастаюсь, — сидел, дескать, молодцом, не то что другие. Ах, батюшка Евгений Иванович, не хотел бы хвастать! И слезу, случалось, ронял. Как подумаю — что мой Рылеев? Где Бестужевы-то мои; и особенно, когда, разложив тюремные сутки на лицейские часы, вдруг соображаю, что вот уж второй час и как раз прогулка с беготней и буйством — кто на лопатках, тот проиграл. И всех поборол граф (или шевалье, бог знает эти титулы) — наш Брогльо; но угадайте, кто был вторым? Не угадаете! Думаете — я или великан Малиновский? Представьте — Дельвиг. Силен был, дьявол, хоть и не двигался.
Поймите еще, что мне в тюрьме было легче, чем многим: по родным тосковал, конечно, но, слава богу, десять братьев и сестер на воле; есть кому стариков утешать. Брата Михайлу очень жалел, но понимал (и точно угадал), что он все же легче моего отделается.
Кому же в крепости всех хуже? Скажете, женатым, отцам семейства. Не соглашусь. Рылеева, бедного нашего Кондратия Федоровича, между прочим, согревали надежды, что его, как человека семейного, все же не казнят (из пятерых повешенных, кроме него, все холостые). Если же говорить о Трубецком, Муравьеве, Фонвизине, вашем батюшке — их скорее подкрепляло ожидание писем, свиданий, других милостей, которые по семейной части все же предоставлялись (хоть и прихотливо).
В общем, не могу подбить итога: им и лучше, им и тяжелее во сто крат.
А хуже всех, по моим понятиям, было влюбленным, но не успевшим или не имевшим права с любимой соединиться.
Суди сам.
Панов, 22 года, невеста в Москве, из башмачка ее пьет с друзьями. Такой герой, римлянин. Да я на месте той невесты в Патагонию бы за ним помчался — а тут, видишь ли, дева послушная, маменька ей, оказывается, не велит любить государственного преступника Панова — как Наташе Гончаровой ее маменька Пушкина запрещала читать…
Так и остался бобылем наш Панов и сложил кости на иркутском кладбище. Мир праху!
Но самая горькая, на мой сантимент, история — это Николай Александрович Бестужев. Немногие знали его тайну; сейчас кроме родных, может быть, я один остался посвященный. Знайте же теперь и вы.
Любовь Николая Бестужева
В Сибири наши дамы постоянно осаждали Николая Бестужева — то прямым вопросом, то «шуткой в сторону»: отчего не женат?
К другим редко подобные вопросы обращались, из чего следовало, что насчет других дамские мнения определились: одни слишком молоды, другие слишком легки, что ли, для законного брака. Я, по всей видимости, относился к последнему разряду, ибо взгляда своего на женитьбу как на один из способов лишения естественной свободы ни от кого не скрывал.
Поэтому мне всего лишь желали «найти когда-нибудь такую, кто приструнит и к рукам приберет», а вот от Николая Александровича никак не отступались. Чутьем каким-то супруги наших товарищей чувствовали, что Бестужев: 1) по летам уж мог бы сходить под венец до ареста (прожил на воле 34 года); 2) по красоте, живости, необыкновенным достоинствам представлял для прекрасной половины человечества мужской идеал; 3) притом не вертопрах, склонен к домашности, очень и очень расположен к любому встречному ребенку.
За чем же стало дело? Отчего никто за ним не поехал в Сибирь и даже в поклонах, приходивших от матери, сестры, младших братьев, не было ничего такого (а уж в казематах любая весть из дому каким-то образом делалась общим достоянием).
Николай Александрович отшучивался: морская служба, «где уж нам, соленым волкам» и проч. После намекнул на свои обязанности по тайному обществу, и это звучало более правдиво, но не вызывало доверия; ведь Н. А. врал крайне неохотно и без должного умения.
Он и сам это почувствовал, а однажды, на втором или третьем году, вдруг — после очередного дамского нападения — сказал с обычной своей улыбкою: «Я отвечу письменно» (вообще было видно, что вопросы об интимных обстоятельствах были Бестужеву чем-то приятны, хотя ответом и не удостаивал).
Очень скоро он передал Александре Григорьевне Муравьевой, а через ее посредство всем остальным свою повесть «Шлиссельбургская станция» («Отчего я не женат»). Написано было по всем романтическим правилам: герой, то есть сам Бестужев, на Шлиссельбургской станции встречается с двумя дамами, дожидающимися лошадей, в виду крепости (мне столь хорошо знакомой). Странная ночь, рассказы о снах и проч. — в конце концов герои разъезжаются в разные стороны, сердце моряка отдано навсегда милой встречной. Она приглашает посетить ее в Петербурге, он только о том и мечтает — но: «Я не поеду к ней — я не хочу ее сделать несчастною».