— Тетя, речь не о голове, а о доме. Скорее всего, я больше не приеду сюда.

— Но теперь этот дом твой. Ты им владеешь. Здесь все принадлежит тебе.

— Это не значит, что я обязан здесь жить. Я могу продать его, как только захочу.

— Но, Солли… вчера ты сказал, что не будешь продавать его. Ты обещал.

— Я и не буду его продавать. Но ведь ничто не помешает мне продать его кому-нибудь, правда?

— Получается одно и то же. Кто-то другой будет здесь жить, а меня свезут в дом престарелых к другим несчастным старухам.

— Не свезут, если я передам наш Клифф-хаус тебе. И тогда ты останешься здесь.

— Не говори глупостей. А то меня того и гляди сердечный приступ прихватит.

— Все оформляется очень просто. Я хоть сегодня вызову юриста…

— Но, Солли…

— Может, я заберу с собой несколько картин, а все остальное пусть будет у тебя.

— Так не пойдет. Не знаю, почему, но не стоит все это…

— Я только об одном тебя прошу, — продолжал он, как бы не слыша ее возражений. — Хочу, чтобы ты написала внятное завещание, по которому дом отошел бы Хэтти Ньюкоум.

— Нашей Хэтти Ньюкоум?

— Именно. Нашей Хэтти.

— Но, Сол, ты думаешь, так будет по-честному? Я насчет того, что… Хэтти, ну ты понимаешь, она…

— Что «она», тетя Клара?

— Цветная. Хэтти — цветная.

— Если она к этому нормально относится, то и тебе не стоит беспокоиться на этот счет.

— А что скажут люди? Цветная женщина живет в Клифф-хаусе. Мы оба прекрасно знаем, что в этом городе цветные могут быть только прислугой.

— Все равно, что скажут люди, ведь Хэтти твоя лучшая подруга. Насколько я понимаю, единственная. И зачем же оглядываться на мнение других? В этом мире нет ничего важнее того, как мы относимся к своим друзьям.

Тетя Клара наконец поняла, что племянник не шутит, и затряслась от смеха. Все предположения касательно собственной судьбы, которые она сделала в последние несколько минут, вдруг рассыпались, и она едва могла этому поверить.

— Да-а, единственно плохо то, что сперва я должна помереть, прежде чем дом перейдет к Хэтти, — проскрипела она. — Вот бы самой на это поглядеть.

— Если небеса таковы, как их описывают, то тебе это удастся.

— Прости меня, Господи, но я так и не пойму, к чему ты все это задумал.

— И не надо. У меня есть на то свои причины, и тебе незачем в них вникать. Я просто хочу с тобой сначала кое о чем поговорить, а потом мы все обсудим до конца.

— О чем это — «кое о чем»?

— О прошлом. О том, что было давно.

— О театре «Галилей»?

— Нет, не сегодня. Меня интересует другое.

— А-а, — протянула тетя Клара и тут же смешалась. — А тебе ведь всегда нравилось слушать мои рассказы о Рудольфо. Как он укладывал меня в ящик и распиливал пополам. Отличный был трюк, лучший во всем представлении. Помнишь?

— Конечно. Но сейчас я хотел бы поговорить о другом.

— Как хочешь. Воспоминаний у меня хоть отбавляй. Поймешь, когда будешь в моих годах.

— Я все время думаю о своем отце.

— А-а, твой отец. Да, это тоже было давно, правда. Не так давно, как кое-что другое, но давно.

— Я знаю, что вы с дядей Бинки приехали сюда уже после того, как он пропал. А не помнишь ли ты чего-нибудь о поисковой экспедиции, посланной за ним?

— Обо всем договаривался твой дед, с этим, как его?..

— Мистером Вирном?

— Ага, с мистером Бирном, отцом того парня. Они с полгода их искали, но так ничего и не нашли. Бинки, видишь ли, тоже ездил туда ненадолго. Вернулся весь напичканный всякими бреднями. Это он решил, что их убили индейцы.

— Но он ведь только предполагал, верно?

— Бинки был мастер на всякое вранье. И на унцию не было в его словах правды.

— А моя мама? Она тоже ездила туда?

— Твоя мама-то? Нет. Элизабет все время просидела здесь. Куда ей… ну как бы это сказать?., куда ей было путешествовать в ее положении.

— Она была беременна?

— Конечно, и это тоже.

— А еще что?

— Ну, у нее с рассудком тогда не все было в порядке.

— Она уже была психически больна?

— Элизабет всегда была, как бы это сказать, не в себе. То она вся в миноре, а через минуту, глядишь, — смеется и поет. Так было еще когда мы познакомились. Мы тогда называли это нервами.

— А когда это состояние стало ухудшаться?

— Когда пропал твой отец.

— Все шло постепенно или она помешалась мгновенно?

— Мгновенно, Сол. Такая жуть была.

— Ты видела это?

— Своими собственными глазами. Все до конца. Никогда не забуду.

— Когда это случилось?

— В ту ночь, когда ты… ну, в общем, однажды ночью… не помню точно, когда. Однажды зимней ночью.

— И какая то была ночь, тетя Клара?

— Снежная. На улице был мороз и вьюга. Это я запомнила, потому что врач с трудом до нас добрался.

— Это было в январе, да?

— Возможно. В январе часто идет снег. Но я точно не помню.

— А не было ли это одиннадцатого января? Ночью, когда я родился?

— Ох, Сол, ну что ты пристал ко мне. Это было так давно и теперь совсем не важно.

— Это важно для меня, тетя Клара! Кроме тебя, мне некому об этом рассказать. Понимаешь? Ведь у меня никого не осталось, кроме тебя!

— Не кричи, ради бога. Я прекрасно слышу, Соломон. Не надо давить мне на психику и ругаться.

— Я не ругаюсь. Я просто пытаюсь задать вопрос.

— Ты же знаешь ответ. Минуту назад я его тебе выболтала и теперь весьма об этом сожалею.

— Не надо сожалеть. Главное — сказать правду. Нет ничего главнее правды.

— Просто это все было та… так… Ты не думай, что я сочиняю. В ту ночь, понимаешь, я сидела в ее комнате. Мы с Молли Шарп обе были там, ждали доктора, а Элизабет так кричала и металась, что я думала, стены обрушатся.

— Что она кричала?

— Жуть всякую. Меня аж тошнит вспоминать об этом.

— Расскажи мне.

— «Он хочет меня убить, — орала она. — Он хочет меня убить. Его нельзя выпускать!»

— Это она обо мне?

— Да, о своем ребенке. Не спрашивай, откуда она узнала, что у нее мальчик, но это было так. Время уже подходило, а доктора все не было. Мы с Молли старались уложить ее на кровать и уговаривали лежать как следует, но она не слушалась. «Разведи ноги, — говорили мы ей, — тогда будет не так больно». Но Элизабет ни в какую. Откуда у нее только силы брались — она все время вырывалась, бежала к двери и пронзительно визжала все те же дикие слова: «Он хочет меня убить. Его нельзя выпускать». Наконец нам удалось одолеть ее и положить на кровать, — ну, скажем прямо, Молли ее одолела, я-то так, на подхвате была, а Молли — та была махина будь здоров. Уложить-то мы ее уложили, но развести ноги она не хотела. «Я его не выпущу! — вопила она. — Я задушу его там. Мальчик-чудовище, мальчик-чудовище. Не выпущу, пока не задушу». Мы умоляли Элизабет развести ноги, но она только корчилась, вырывалась и металась, пока Молли не стала бить ее по лицу — бац, бац, бац — изо всех сил. Это взбесило Элизабет, и она заревела как ребенок, все лицо красное и орет так, что мертвого разбудит.

— Господи.

— Ничего ужаснее не видела. Вот и не хотела тебе рассказывать.

— Но все-таки я выбрался на свет?

— Таких огромных крепышей никто не видывал. Доктор сказал, больше одиннадцати фунтов. Гигант. Ей-богу, Сол, если бы ты не был таким громадным, тебе бы и не выбраться. Не забывай об этом.

— А мама?

— Доктор наконец прибыл — доктор Бауэлз, тот самый, что погиб в автокатастрофе лет семь назад, — он сделал Элизабет укол, и она тотчас уснула. Проснулась она лишь на следующий день, и к тому времени все позабыла. Не только прошлую ночь, а все — всю свою жизнь, все, что произошло с ней за двадцать лет жизни. Когда мы с Молли внесли тебя к ней, чтобы она посмотрела на своего первенца, она решила, что ты ее младший братик. Это было так странно, Сол. Она снова стала маленькой девочкой и не знала, кто она такая.

Барбер хотел было задать тете следующий вопрос, но как раз в это время в коридоре начали бить дедушкины часы. Тетя Клара проворно склонила голову набок, прислушиваясь, считая удары и загибая пальцы. Когда бой закончился, а она насчитала двенадцать ударов, в ее лице появилось напряженное, почти умоляющее выражение.