Изменить стиль страницы

В самом деле, взрывы беспокойства в Марцинеке утихли, и его отчаяние сникло, как ослабевший парус. Он храбро глянул в глаза матери и, увидев в уголках этих глаз две слезы, отважно улыбнулся.

– Ну, видите, видите, вот он какой мой сын, мой дорогой сын! – говорила пани Борович, давая наконец волю слезам.

Отец привлек его к себе и гладил по волосам, не в силах вымолвить ни слова. Между тем надвигалась ночь. В комнату внесли лампу, и учительница принялась разливать чай. Около семи часов пан Борович встал из-за стола. Его левая щека мелко вздрагивала, а губы грустно улыбались.

– Ну, нам пора, милая… – обратился он к жене.

– О, что вы? – прошепелявила учительница, – что вы? Ведь до Гавронок вы за четверть часа на санях доедете…

– Так-то оно так, да месяца сейчас нет, заносы большие, а парень дороги не знает. Да и вам пора на покой.

Пани Борович положила узелок с бельем Марцина возле кровати, на которой ему предстояло спать, незаметно пощупала рукой, хорошо ли набит сенник, потом быстро поцеловала сына, простилась с Веховскими и, сунув на прощанье в руку грязной Малгоськи два двугривенных, вышла во двор и села в сани. Столь же поспешно вышел за ней муж. Когда лошади тронулись, пани Веховская взяла молодого Боровича за руку, а пан Веховский потрепал его по плечу. Служанка высоко держала кухонную лампу. Когда впервые звякнули бубенцы, она подняла лампу еще выше, и белый круг света упал на снежную пелену. Как раз тут Марцинек заметил, что задок саней и очертания родительских голов над санями передвинулись за линию света и погрузились во тьму. Он вдруг пронзительно вскрикнул, вырвался из рук учительницы и бегом побежал за санями. Попал в канаву, тянувшуюся вдоль дороги, одним прыжком выбрался из сугроба и помчался прямо перед собой. Выбежав из освещенного круга, он ничего не видел во тьме. Споткнулся раз-другой о какие-то колышки и наконец упал, крича изо всех сил:

– Мамочка, мамочка!

Учительская чета подхватила его под руки и силой повела в школу. Бубенцы звенели все дальше, все тише, будто из-под снежных сугробов.

– Никогда я не ожидала ничего подобного! Никогда! Чтобы такой большой мальчик вздумал бежать в Гавронки… Фи, как нехорошо! – пыхтела учительница.

Марцинек утих, но не от стыда. Его душило какое-то скорбное недоумение: матери нигде не было видно. В мозг его занозой впивалась мысль: нет ее, нет ее, нет ее… Стиснув зубы, он вошел в квартиру, сел на указанный учительницей стул и, слушая ее длинную проповедь, продолжал думать о матери. Мысли эти были просто рядом изображений ее лица, которые скользили перед его глазами и исчезали. Исчезновение их было первой завязью, первым сигналом треки.

Грязная Малгося стлала между тем постели и устанавливала вместе с учителем ширму перед диванчиком, на котором спала Юзя. Установка ширмы заняла довольно много времени и, должно быть, сопряжена была с. особыми трудностями, потому что служанка, когда учительница ненадолго отлучилась на кухню, поминутно хихикала и отскакивала от учителя.

Наконец, все постели были постланы, и Марцину велели раздеваться. Он мигом улегся, укрылся одеялом и стал строить планы побега.

Он хитро выбрал подходящий момент – ранним утром, вспоминал дорогу в Гавронки, вызывал в воображении облик лесных закоулков и пустошей, которые видел вчера, и в мечтах бежал по ним. Понемногу в его сердце, утомленном лавиной переживаний, поднималась сонная жалость к себе и выливалась в тихий плач. Слезы крупными каплями стекали на подушку и расплывались широкими пятнами… Он уснул заплаканный, отупев от страдания.

Среди ночи он внезапно проснулся. Вдруг сел на постели и расширенными глазами огляделся вокруг. Кто-то храпел, как машина, дробящая гравий.

Маленький ночник, поставленный в углу комнаты, освещал одну стену и часть потолка. Марцинек увидел чье-то огромное, толстое и жирное колено, торчащее из-под перины, несколько дальше большой нос и мерно шевелившиеся усы, еще дальше полукруглую корзинку, вышитую бисером и при слабом освещении поблескивавшую, как обнаженные клыки.

Чувство одиночества, граничащее с отчаянием, стальными когтями впилось в сердце маленького шляхтича. Его глаза беспокойно блуждали с предмета на предмет, с места на место в поисках чего-нибудь знакомого и близкого. Наконец, они остановились на том уголке дивана, где сидели родители, но и там спал кто-то чужой. Из углов комнаты, затянутых мраком, выглядывал многоокий страх, а рухлядь, стоящая в полусвете, казалось, угрожала чем-то зловещим. Долго сидел мальчуган на постели, беспомощно озираясь, не в силах понять в своем жестоком страдании, зачем это с ним сделали, что это значит, ради чего его так мучат.

На следующий день, после дурно проведенной ночи, он пробудился довольно поздно. В квартире никого не было, учительская постель была уже застлана, диванчик убран. За дверью, возле которой висели календарь и плетка, раздавалось беспрестанное покашливание и тихий гомон голосов, разнообразившийся время от времени раскатистым смехом или громким плачем.

Сгорая от любопытства, Марцинек вскочил с постели, торопливо оделся и стал прислушиваться к шуму за таинственной дверью, которая вчера выглядела так, словно вела в пустой сарай, сегодня же казалась занавесом, скрывавшим какое-то интересное зрелище.

– Что, молодой человек, интересуетесь увидеть школу? – крикнула учительница, появляясь из кухоньки. – А мылись вы, молодой человек, причесывались, оделись опрятно? Сперва нужно одеться, а потом уж думать о том, чтобы посмотреть школу.

Марцинек оделся с трудом, так как до сих пор мыться и одеваться помогала ему мать, быстро выпил кружку горячего молока и стал ждать. После завтрака учительница взяла его за руку и, как была в белой ночной кофточке, ввела в классную комнату. Когда дверь открылась, в голове Марцина промелькнула мысль: да это костел, а никакая не школа.

Комната была полна. На всех скамьях сидели мальчики и девочки. Группка пришедших позже других, не найдя себе места, стояла под окном. Мальчики сидели в сукманах, в отцовских куртках, даже в материнских кофтах; у некоторых на шеях были шарфы, а на руках шерстяные рукавицы; на головах у девочек были платочки и косынки, словно они находились не в душной комнате, а среди сугробов в чистом поле. Все кашляли, а большинство до прихода учительницы занималось взаимным «выжиманием масла», каковое развлечение они, впрочем, не сумели бы сами определить этим техническим термином.

– Михцик, вот панич из Гавронок, покажи-ка ему школу, ему любопытно, – сказала учительница, обращаясь к мальчику, сидевшему на первой скамье, возле самых дверей.

Это был подросток лет двенадцати-тринадцати, светлый блондин с серыми глазами. Он вежливо подвинулся и освободил место Марцинеку, который присел на краешке, пристыженный и смущенный. Пани Веховская вышла, отдав громкое и решительное распоряжение не нарушать публичное спокойствие.

– Как тебя зовут? – учтиво спросил Михцик.

– Марцин Борович.

– А меня Петр Михцик. Читать умеешь?

– Умею.

– Но, наверно, по-польски?

Марцин с недоумением взглянул на него.

– По-русски умеешь читать? – спросил тот, старательно выговаривая русские слова.

Марцин покраснел, опустил глаза и тихонько прошептал:

Я не понимаю…

Михцик торжествующе улыбнулся и тотчас вынул из самодельного деревянного ранца со шнурком русскую хрестоматию Паульсона, открыл эту книгу на самой засаленной странице и стал быстро читать, потрясая головой и раздувая ноздри:

шапке золота литого, старый русский великан
Поджидал к себе другого…

Внимание маленького Боровича было совершенно поглощено разговором с Михциком. Между тем остальные ученики постепенно поднимались со скамей и шаг за шагом приближались, толкая друг друга и выглядывая из-за спин тех, кто сидел впереди. Вскоре вокруг Михцика и Боровича образовалась многочисленная детская аудитория. Казалось, у всех глаза вылезают из орбит от любопытства. Они, не моргая, молчаливо смотрели на Марцинека, застыв, словно в столбняке.