Изменить стиль страницы

В полдень он вернулся домой и набросился на работу. Теперь она была средством спасения, благодетельным громоотводом для кипящего гнева, безумствующей в сердце грозы. Работа подхватывала весь сонм чувств и уносила их в неведомые глубины, которые столько берут и никогда не возвращают. Так прошел день и часть ночи. Перед рассветом следующего дня Борович тихо встал и, словно тайком от самого себя, вышел из дому. Ноги сами несли его. Он не ощущал в себе ни искры сопротивления, не в состоянии был думать о том, что делает. Он знал наверное, что девушка не придет в парк, но жаждал самого этого уголка, журчания воды и вида растений. Было еще темно, когда он пришел туда. Как помешанный, приблизился он к скамейке «Бируты» и сел в том углу, где два раза видел ее, испытывая ощущение, словно тайком крал или шпионил за товарищами и доносил на них. Руки его обнимали пустоту, голова склонилась к тому месту, где были плечи голубоглазой, губы целовали воздух, ноги с благоговением касались гравия, на который опирались. ножки панны Анны. Подавляя в себе неудержимые рыдания, он держал в объятиях дивное видение. Так миновало предрассветное время. И лишь утренняя заря пристыдила Марцина. Он поднялся с места, перешел на свою скамью и попытался снова приняться за работу.

И вдруг, когда он совершенно не ожидал этого, за кустами послышался хруст гравия, и панна Анна, быстро пройдя по дорожке, пересекла площадку, направляясь к своей скамье. Приход ее был ознаменован каким-то благовонным дуновением. Брови ее были нахмурены, она была смущена и как бы испугана. Борович сидел ошеломленный. Быстро, как мрак перед лицом света, исчезла его скорбь и сменилась непередаваемым наслаждением. Теперь он щедро вознаграждал себя за столь долгую тоску по ней и с полным бесстыдством созерцал любимый образ.

Ресницы «Бируты» были опущены. Она принялась читать, но, видимо, не могла, глаза ее со страниц книги скользнули на камешки под ногами и застыли на них. Она чувствовала взгляд влюбленного, потому что ресницы ее то и дело вздрагивали, как бы стряхивая чужой взгляд. Щеки то покрывались чудесным румянцем, го снова бледнели… Марцин посылал ей во взгляде всю свою душу, тысячи сладостных имен, историю раздумий, грусти, скорбей, мысленно умолял ее, как погибающий от жажды, об одной капле воды. И вот, спустя долгое-долгое время, ее веки медленно приподнялись.

Глаза «Бируты», побежденные и бессильные, встретились с глазами влюбленного. На губах ее блуждала невыразимая улыбка, в ней был не то страх, не то стыд, не то отчаяние…

В этом объятии взглядов они пережили неземные мгновения. Наконец панна Анна отвернула голову и закрыла глаза руками. Но не прошло и минуты, как она снова подняла их. Лицо ее было смертельно бледно, пряди волос упали на лоб, руки судорожно сплелись над страницами тетради. Теперь она уже была не в силах противиться и бороться. Когда она отводила глаза, немая мольба, словно крик, притягивала их обратно, и безумная ласка длилась, превращаясь в какое-то неземное, вечное бытие. Никто не нарушал их счастья, ни один звук не спугивал молчания, кроме лепета воды, говорящей о непонятном, о своем…

XVIII

В начале сентября того же года Борович, уже в качестве «зрелого» юноши, в штатском платье, прибыл в Клериков из Гавронок под предлогом устройства не терпящих отлагательства дел. Его загорелое лицо похудело, глаза горели. С момента безмолвного любовного объяснения в парке он ни разу не видел «Бируты». Тщетно искал он ее повсюду, тщетно подстерегал на углах улиц, в воротах соседнего дома, в парке, у стен женской гимназии, днем и ночью. Она словно сквозь землю провалилась. Он знал только, что она в Клерикове и сдает на аттестат зрелости. Письменные и устные экзамены, раздача аттестатов, прощальная пирушка, торжественное сбрасывание гимназических мундиров, последний день и последняя ночь в Клерикове – все это прошло почти как во сне. Лето он провел в доме отца, здоровье которого сильно пошатнулось. Марцину пришлось самому вести хозяйство, присматривать за сенокосом и уборкой хлеба. Когда все уже было сделано, он вырвался на несколько дней из дому. И едва успев вылезть из брички, умыться на постоялом дворе и бегом выскочить за ворота он попал в распростертые объятия «старой Перепелицы». Старушка с места в карьер расплакалась.

– Вот ты какой, Марцинек, вот оно какое у тебя сердце… Гимназию кончил, аттестат в кармане, а к старухе, которая тебя вот этаким клопом знала, не пришел и сказать: «До свидания, милое создание, уезжаю в дальний край!» Хорошо это, пристало это – так поступать? А ведь мы с твоей матерью-покойницей…

Делать было нечего. Марцину пришлось вместе с ней отправиться на чашку кофе. Остановившись в дверях знакомой квартиры, он увидел семенящего по комнате советника Сомоновича. Старик уже совсем сгорбился. Спина его согнулась в три погибели, а полы длинного сюртука, словно опущенные крылья, развевались по обе стороны согбенной фигурки. Советник сильно сдал со смерти своего приятеля Гжебицкого. Теперь уже никто почти не понимал того, что он говорит о поводах, причинах и ошибках революции 1831 года, никто не мог со знанием дела ни согласиться с его словами, ни отрицать их. Советник глядел вытаращенными глазами на Марцина и не узнавал его.

– Не имею удовольствия… – бормотал он, – вас, сударь… Не имею удовольствия.

– Да что вы, господин советник, вытворяете, – прикрикнула на него «старая Перепелица». – Ведь это наш Борович, Марцинек…

– Ах, правда, – бормотал Сомонович, – ведь это наш Борович… Марцинек… – Но все смотрел на него с недоверием, некрасиво распустив губы. Лишь некоторое время спустя он вдруг крикнул:

– Ба, да что вы мне рассказываете! Ведь это же тот самый сопляк Борович, Марцинек Борович, который жил здесь!

– Так вы, господин советник, только сейчас меня узнали? – засмеялся будущий студент.

– Ну да ведь из вас, сударь, эвон какой жеребец вырос, поди узнай! Нет, вы только посмотрите!.. Что же это ты, сударь, мундир снял и в штатском бегаешь?

– А разве не пора, господин советник? Гимназию я кончил.

– О, клянусь богом! – вскричал старичок. – Гимназию кончил! И что же теперь – к отцу в деревню закатишься?

– Э, нет – в Варшаву еду…

– Туда-то зачем?

– Ну, в университет.

– Так и есть! И этот в университет… На что тебе это, вали в деревню, займись делами старика!..

– Нет, я поеду в Варшаву.

Советник оттопырил губы, вытаращил глаза и опять предпринял свою прогулку из угла в угол комнатенки. Во время этого разговора из-за портьеры появилась панна Констанция. Борович сердечно пожал ей руку. Старая дева шепнула свое неизменное: «А, можно поздравить!..» – и села за вязанье на спицах в уголке комнаты. Время от времени она с грустью в глазах поглядывала на широкоплечую фигуру Марцина. Все на земле менялось, мужало, яростно бросалось в жизнь, одна она, сна единственная, вросла в свое место, как дерево, как рассыпающееся в труху дерево… Из соседней комнаты выполз молодой Пшепюрковский, уже совсем лысый, поздоровался с Марцином и уселся в другом уголке. «Старая Перепелица», распорядившись, какие чайники поставить на огонь, вернулась в комнату и сказала:

– О нас ты уже, наверно, знаешь, Марцинек?

– О чем это?

– Ну, как же? Что нашу ученическую квартиру запретили…

– Первый раз слышу!

– Да, да! Крестообрядников пригласил меня к себе недели две назад и сказал, чтобы я попусту не тратилась, потому что держать квартиру он нам все равно не даст – католичкам, значит. Для этого, говорит, будут назначены московские такие дамы, а потом какие-то интернаты.

– Возможно ли? – сказал искренне огорченный Марцин.

– Мы уж даже и распродали что удалось: столы, стулья, лампы. Ищем помещение поменьше, на что нам теперь этакий сарай?

Старушка бессознательным движением смахнула слезу, словно муху согнала.

– Интернаты… Превосходная это мысль… – сказал Сомонович. – Средство введения дисциплины, надлежащего режима, но…