Стефан Жеромский
Сизифов труд
I
Доставить Марцина в школу нужно было четвертого января. Супруги Боровичи решили отвезти свое единственное дитя вдвоем. В размалеванные сани с подрезами запрягли лошадей, заднее сидение застелили цветным стриженым ковром, который обычно висел у барыни над кроватью, и около часа дня, под всеобщий плач, двинулись в путь.
День был морозный и ветреный. Однако, несмотря на то, что гребни холмов непрестанно курились поземкой, в широких долинах среди лесов, на выстывших пустырях, царили покой и почти полная тишина. Здесь тянуло лишь морозным сквозняком, веявшим сыпкий снег, словно легкую полову. Кое-где по снежным сугробам ползли струи мельчайшей снежной пыли, будто дымок притушенного костра.
Паренек на облучке, похожий на обернутую серой бумагой сахарную голову, в остроконечном башлыке, который в этих краях давным-давно получил гражданские права под свойским названием масляка, и в коричневой сукмане крепко натягивал вожжи ручищами в исполинских шерстяных рукавицах.
Кони были свежие, ими уже несколько времени не пользовались для тяжелой работы, и теперь они, пофыркивая, бежали резвой рысью по едва наезженной и уже вновь полузаметенной дороге и сухо, однообразно пощелкивали подковами по смерзшейся корке снега.
Пан Валентий Борович дымил трубочкой на коротком чубуке, каждые несколько минут высовывался из саней и внимательно разглядывал то полозья, то мелькающие копыта. Ветер хлестал его по покрасневшему лицу; он-то, вероятно, и выжимал слезы, которые украдкой отирал шляхтич.
Пани Борович и не пыталась скрыть волнение. Слезы стояли в ее устремленных на сына глазах. На ее лице, некогда красивом, а сейчас изможденном заботами и грудной болезнью, было необычное выражение какого-то глубокого и горького раздумья.
Мальчуган сидел на переднем сиденье, спиной к лошадям. Это был крупный восьмилетний крепыш, с не слишком красивым, но умненьким и приятным лицом. Глаза у него были черные, блестящие, затененные густыми бровями. Подстриженные ежиком волосы скрывались под нахлобученной на уши барашковой шапкой. На нем была ладная бекешка с меховым воротником и шерстяные перчатки. Его одели в этот праздничный наряд, который он так любил, но зато везли в школу. По немой печали матери, по притворно веселому лицу отца он превосходно понимал, что в этой школе, которую ему так расхваливали, обещанных радостей будет не слишком-то много.
Знакомый вид родной деревушки быстро исчез из виду, голые верхушки лип, росших перед усадьбой, спрятались за опушку леса, запорошенного снегом… Ближайший холм стал поворачиваться, меняться, будто искривился, странно сгорбился. Перед глазами мальчика замелькали полосы зарослей, которых он никогда прежде не видел, ограды из суковатых нетесаных жердей, на которых висели удивительные, невероятно длинные ледяные сосульки, появлялись какие-то пустынные пространства, кое-где покрытые льдом синеватого цвета, дикого и холодного. Иногда лес вдруг подбегал к дороге и открывал перед изумленными глазами мальчика свои сумрачные глубины.
– Смотри-ка, Марцинек! Заяц, заячий след… – ежеминутно кричал отец, толкая его ногой.
– Где, папочка?
– А вон там! Видишь? Два больших следа, два маленьких. Видишь?
– Вижу…
– Давай теперь поищем лисьих следов. Подожди-ка… сначала мы ее, мошенницу, выследим, а потом пальнем ей в башку, снимем шкурку и велим Зелику сшить замечательную лисью шапку для гимназиста Марцина Боровича. Постой-ка, сейчас мы ее…
Марцинек всматривался в глухие лесные поляны, но вместо развлечения его ждал там холодный страх. Он с наслаждением побежал бы по лисьим и заячьим следам, катался бы в снегу и носился среди заснеженных зарослей, но сейчас от этого простора, от его таинственных фиолетовых теней на него веяло мучительной и непостижимой тайной: школа, школа, школа…
Последний клочок так называемых лесных отходов свернул в сторону, и казалось, он бежит с глаз долой, прямиком, полями. Открылось плоское пространство, там и сям перегороженное плетнями, среди которых, на дне небольших овражков, таились проселочные дороги, сейчас занесенные сугробами, похожими на высокие курганы или островерхие крыши. На один из таких деревенских проселков свернули сани Боровичей и стали пробиваться сквозь сугробы. Когда Марцинек, выворачивая шею, заерзал на месте, чтобы, несмотря на горе, взглянуть на лошадей, он вдруг увидел в конце поля полосу серых стен под белыми стрехами. Эти стены образовали ровную линию и приковывали взгляд своим необычным среди снегов цветом.
– Что это, мамочка? – спросил он. Глаза его были полны слез.
Пани Борович принужденно улыбнулась и внешне спокойно ответила:
– Это ничего, милый… Это Овчары.
– Ив этих Овчарах уже… школа?
– Да, милый. Но это ничего. Ведь ты же крепкий, рассудительный, умный мальчик! И ты ведь любишь свою мамочку. Надо учиться, маленький, надо учиться…
– Да он же притворяется… – сказал отец, сам притворяясь, что помирает со смеху. – Далеко ли до пасхи? Не успеешь и глазом моргнуть, а время уже прошло. Глядь, а к школе подъезжает бричка. «За кем приехал?» – спрашивают Ендрека. «А за нашим паничем, за гимназистом», – говорит он. А дома-то сколько мазурок, куличей, миндального печенья… уйма, говорю тебе, уйма!
Ветер в поле был резче и сек лица отца и матери, Марцин прислушивался к мучительному сжатию сердца, которое испытывал впервые в жизни, и молча терпел обрушившуюся на него лавину слов о школе, о необходимости учиться, о гимназии, о мундире, о мазурках, зайцах, о леденцах, о пистонах, о послушании, о каком-то прилежании и бесконечной веренице других вещей. Минутами он совсем переставал думать и утомленными глазами наблюдал, как ветер раздувает мех илькового, в форме пелерины, воротника матери, будто кто-то дышал в это место, приложив к нему губы; минутами всеми силами детской воли подавлял ужас, который сотрясал его, как внезапный выстрел. Между тем бубенцы зазвучали громче, по обе стороны дорожки показались стены амбаров, затем заборы, беленые хаты, и сани скользнули на широкую, укатанную деревенскую улицу. Паренек на облучке хлестнул по лошадям, и не прошло четверти часа, как они остановились перед строением деревенского типа, только чуть побольше крестьянских хат. В передней стене домишка поблескивали два окна о шести стеклах, а над входной дверью чернела таблица с надписью: Начальное Овчарское училище. Возле школьного здания скромно стоял небольшой хлев и ютилась немногим меньшая, чем хлев, куча коровьего навоза. Между улицей и домом было небольшое пространство, вероятно огород, где сейчас торчало какое-то одинокое деревце, обремененное множеством сосулек. Вокруг тянулся плетень с выломанными колышками.
Когда сани остановились на улице, из сеней училища выбежал без шапки учитель, пан Фердинанд Веховский, и его жена, пани Марцианна, урожденная Пилиш. Пока они шли к санкам, Марцин успел задать матери ряд категорических вопросов:
– Мамочка, это учитель?
– Да, милый.
– А это учительница?
– Да.
– А вы видите, как у этого учителя страшно кадык ходит?
– Тише, тише ты!..
На учителе было порыжевшее, сильно потертое пальто с обтрепавшимися петлями и пуговицами самого разнообразного происхождения, на ногах грубые сапоги, а на длинной шее шерстяной шарфик в красную и зеленую полоску. Густые желтоватые усы, не подкручиваемые с незапамятных времен, закрывали губы пана Веховского, словно два обрезка сукна. Испачканными в чернилах пальцами правой руки он грациозно и кокетливо отбрасывал падавшие на лоб пряди волос и возил ногами по снегу, непрестанно шаркая и раскланиваясь. Его увядшее и застывшее лицо сморщилось в подобострастной улыбке, делавшей его похожим на маску.
Гораздо смелей приближалась к саням госпожа учительница. Это была бойкая, недурная собой женщина, хотя несколько слишком крупная и жирная. Глаза ее прятались за синими очками. Эти огромные очки тотчас и очень неприязненно настроили против нее Марцина Боровича. Он не знал, смотрит ли на него сейчас эта дама и, главное, видит ли она его вообще. Странные ассоциации быстро навели его на мысль, что учительница похожа на огромную муху.