Я знаю эту гостиницу со времен войны. Знаю каждую дырку в дымоходе, каждую прогнившую половицу, каждый сломанный замок. Знаю ненадежность матрасов и непостоянство горячей воды, и причудливое устройство комнат, в которых были сделаны ванные помещения. Эти стены не видали ни одного слоя краски после того, как я притащил папаше Кимону восемь галлонов извести, украденной в солдатской коптерке. Папаша, старый прохвост, тогда только месяц как приобрел эту гостиницу, и после покраски я был там первым постояльцем. До этого заведение принадлежало какому-то приспешнику Виши, уступившему гостиницу Кимону за сорок три галлона бензина и допотопный бейрутский грузовик, на который он уложил все свои пожитки, прежде чем исчезнуть в северном направлении. Кимон жил на первом этаже. Большую часть суток он сидел на крошечном стульчике во дворе, потягивая граппу или арак и бесконечно ворча на жару и мух. В те редкие дни, когда погода не позволяла находиться на улице, он играл в шашки со стариками в кафе или бродил вдоль гавани, наблюдая, как разгружаются большие корабли.
Он тихо постучал в дверь моего номера и подергал фаянсовую ручку, которая была сломана с сорок шестого или сорок седьмого года.
– Доброе утро, папаша, – сказал я.
Он принес себе и мне крошечные, с наперсток, чашечки с кофе. Прежде чем ответить на мое приветствие, он тяжело опустился в рассыпающееся от старости легкое кресло.
– Добро пожаловать назад, мон синьор, – произнес наконец папаша, наливая два стаканчика граппы.
– Мне не нужно, – предупредил я, но он протянул стакан, я принял его и поднес к пересохшим губам. Это была крепкая дрянь, едкая как дым и жгучая как огонь. Неожиданно вспыхнули два языка пламени, которые, осветив все ярко-зеленым трескучим светом, так же внезапно погасли.
Солнце палило нещадно, страшно. Танк чихнул и начал извиваться, как носорог, погибающий в капкане браконьера. Еще один снаряд впился в броню и порвал гусеницу, которая со скрежетом отвалилась. Третьим снарядом разнесло двигатель, и танк затих. Остался только свист сквозняка, проникающего через пробоины, чтобы накормить ненасытное пламя.
«Несчастные итальяшки, – подумал я, – и на что они рассчитывают в этих воспламеняющихся консервных банках?» На полу лежали мешки с песком, видимо, чтобы хоть как-то защитить команду. До меня донесся запах резины и кордита. На горизонте виднелись две «Матильды» – 11-ый Гусарский, а может, новозеландцы. Они повернулись и немедленно поползли прочь, на север.
– Еще макаронные танки на горизонте! Сейчас четыре часа, сэр! – прокричал мне Виллер, мой водитель.
Стрелок поворачивал наводку и давил на механическую подачу, покрываясь потом от невероятных усилий.
– Прицел взят, танк, пять ноль ноль ярдов! – крикнул я.
Стараясь не выдавать волнения, я шарфом протер глазок перископа. Танки, видневшиеся всего на несколько дюймов, вдруг остановились. Звук нашего мотора перекрыл два или три взрыва. Танк вздрогнул, наш двигатель захлебнулся, но не остановился. В нас попали? Или снаряд упал где-то рядом?
– Огонь! – скомандовал я, включил рацию и вызвал остальную часть своего подразделения.
Прозвучал выстрел. Он показался невероятно оглушительным, и я припал к перископу.
– Они уходят, – доложил Брайан, когда три коричневых башни скрылись из виду за дюнами.
Стрелок положил еще один снаряд в раскаленную пасть машины и закрыл ее промасленной тряпкой.
Брайан вел нас вперед, и мы взбирались на дюны, рискуя попасть под обстрел итальянских танков, которые могли за дюнами ждать, когда на фоне неба четко вырисуется наш силуэт.
Под нами расстилалось то, что на картах значилось как Муссо-Дамп. Там было тихо. Всего несколько акров, большая часть которых завалена бочками с горючим, но были и другие запасы: макароны и проскито, да еще какие-то вышедшие из строя машины. Мы увидели даже передвижной бордель – огромный грузовик, разбитый на клетушки, в каждой из которых стояли раскладушка, умывальник, а стенки были оклеены обоями.
Следующим на голубом фоне неба появился танк Берти. Я прикрыл люк на случай, если это возвращаются итальянцы. Берти, наоборот открыл свой люк и крикнул – Аванти!
Он вылез из танка и, выпрямившись во весь рост на башне, стал разглядывать в бинокль горизонт.
– Все ушли, старик! – прокричал Берти.
Водитель Берти выключил двигатель, мой последовал его примеру. Наступила тишина, как будто и нет войны – только солнце и голубое небо. Мы с Берти спрыгнули на горячий песок и пошли вокруг насыпи.
– Святая Мария, старина, – присвистнул Берти. – Вот так коллекция! – Он опустил защитные очки на шею. – Здесь больше трехсот тысяч галлонов воды и еще больше бензина. Отвезем это Алексу, амиго, и в жизни нам не придется больше работать.
Мы вошли в одну из палаток и увидели накрытый стол. Одному богу известно, что они себе воображали! Мы жили на крепком чае и жестком мясе неделями, и вдруг перед нами дубовый стол, изысканнейший фарфор и тончайшие салфетки.
– Как тебе такая столовка, амиго? – спросил Берти. – Как сцена из фильма с Гретой Гарбо.
– Давай прихватим в нашу столовку немного ветчины и салями, да еще граппы и кьянти, – предложил я.
– Это все туда влезет, Брайан? – обратился я к своему водителю.
– Для выпивки и ветчины всегда найдется место, – ответил он, и мы втиснули три ящика съестного между боеприпасами. Берти со своим водителем тоже кое-что взяли.
– Не забудьте штопор, – напомнил мой водитель, и я вернулся обратно в итальянскую столовку и вышел, победно неся штопор.
И тут я услышал позывные по рации. «Авель один». Это Берти. Он махнул мне и завел свою машину. Я как раз начинал отпускать тоненькие усики, и теперь, как французский шеф-повар в избитых рекламах, послал Берти воздушный поцелуй.
– Аванти! – крикнул он.
Он помахал бутылкой спиртного, сделал глоток, нырнул внутрь и закрыл люк. Нас никто не вызывал, и мы не трогались с места. Брайан, Тодди и Виллер отрезали толстые ломти салями и молча принялись уминать их.
– Передай-ка мне бутылку граппы, – попросил я.
Через башню проникла струя горячего маслянистого воздуха. Я отхлебнул глоток граппы, чтобы смыть пыль, дерущую горло. Это была крепкая штука, особенно для утреннего напитка.
Папаша Кимон кивнул и отхлебнул граппы. Он был толстым, точнее тучным. Такое определение не вызвало бы возражений ни у кого, кроме самого Кимона. Пояс на его черных штанах был слишком туго затянут, и над ним неряшливо вылезла белоснежная рубашка, когда его мягкое тело растекалось по самым недоступным уголкам соломенного кресла. Даже в молодости он никогда не отличался стройностью. На его голове, тоже непропорционально большой, с ушами и подбородком великана, выделялся нос, ровный и точеный, как у греческого бога. Но и он был слишком громоздким, а из-под него печально свисали, как пушистые плечики для верхней одежды, огромные черные усы. Волосы он тщательно зачесывал, тщетно пытаясь скрыть лысину, причем не от окружающих, а от собственного отражения в зеркале. Кожа у него была очень белой и шелковистой. Кимон провел своим цветным платочком по лбу, затем протер волосатую грудь, выглядывающую из выреза рубашки. Это было рефлекторное движение, необходимая прелюдия к началу разговора, ведь утренний воздух еще не успел даже прогреться.
– Вот и настал денек, полковник, – сказал он.
Он не знал, что происходит, но какое-то природное напряжение, которое не удается скрыть ни одному человеческому существу, было настолько ощутимо, что он догадался о близкой развязке моего дела.
– Сегодня начинаем, – не отрицал я. – Завтра все будет кончено.
– Твои руки, – заметил он, – уже не слушаются тебя, как прежде.
Я улыбнулся и взял чашечку кофе, чтобы показать ему, что он ошибается, но он оказался прав. Крошечная чашечка задребезжала на блюдечке, и, поднеся ее ко рту, я ощутил на губах дрожание толстого теплого ободка. Папаша Кимон виновато отвел взгляд.