Изменить стиль страницы

В Художественный театр мы ходили реже. У Александра Александровича Раевского была двоюродная сестра графиня Анна Петровна Уварова. В своем имении она когда-то устроила детский приют, и там наряду с обыкновенными мальчиками воспитывался будущий администратор Художественного театра Федор Николаевич Михальский, кого впоследствии, до мелких деталей, похоже, под именем Фили Тулумбасова обессмертил в "Театральном романе" Михаил Булгаков. Разве только телефонов у Михальского было не четыре, а три.

Анна Петровна писала записки, которые начинались такими словами: "Дорогой Федя, мой кузен, племянник или друг очень хотят…" и т. д. И я так ходил к Михальскому, толстому дядьке вроде капиталиста со страниц «Крокодила». Однажды он взглянул на меня испытующе и спросил:

— А у вас есть любимая девушка?

Я густо покраснел и смолчал. И он выдал мне контрамарку на право входа в театр на два лица. На одно лицо он никому не выдавал. Запасшись газетой, я со своей спутницей проходил в зрительный зал и расстилал газету себе и ей на ступеньках амфитеатра. Мы садились, когда потухал свет. Занавес с дорогой каждому театралу белой чайкой поднимался. И мы забывали всё на свете…

Ходил я и в другие театры, и тоже по контрамаркам. И все мои знакомые проникали сквозь заветные двери только тем путем, какой описывают Ильф и Петров в "Двенадцати стульях". У театральной кассы никто не стоял, а перед окошком администратора теснилась длинная очередь.

О любимой девушке пока умолчу.

6

Начало 1925 года ознаменовалось очередной реорганизацией нашей учебы. Нам объявили, что теперь мы учимся не в 11-й школе имени Льва Толстого Хамрайона, а последние два класса — восьмой и девятый — преобразуются в землемерно-таксаторские курсы. К прежним предметам добавили специальные геодезию, таксацию, черчение, еще какие-то. Мы встретили эту реорганизацию с протестом, занимались по новым предметам безо всякого интереса.

Черчение преподавал старый военный землемер и пьяница. Однажды задал он нам на дом вычертить план в крупном масштабе. За четверть часа я кое-как накалякал, да еще с кляксами. Когда же к следующему уроку я преподнес землемеру листок, он усмехнулся и при общем хохоте класса спросил меня:

— Вы что — ножницами царапали, что ли?

— Все равно не буду чертежником! — обиженно ответил я.

Мне и не предвиделась опрометчивость моего тогдашнего ответа.

С того года у меня завелся новый друг — Шура Соколов, сын царского полковника. Мы сидели с ним на одной парте, справа в первом ряду, и делили между собой уроки. После моей чертежной неудачи он успевал изготовить дома два чертежа — для себя получше, для меня похуже.

В парте у нас были спрятаны аспидная пластинка и кусочек мела. Если на уроке математики меня вызывали к доске и я начинал путаться, Шура писал нужные цифры на пластинке и выставлял ее мне напоказ. Так мною решалась задача.

Но по-русскому Шура учился очень плохо, а я в классе считался чуть ли не лучшим учеником и успевал за урок написать два сочинения, а Шуре оставалось, скосив глаза, лишь списать второе своим почерком.

Однажды с подобными двумя сочинениями произошла у меня неприятная история. Задала нам учительница такую тему: "Загнивающее дворянство по "Вишневому саду" Чехова".

Для Шуры я написал сочинение, как бездельники-дворяне проматывают свои состояния, как они тоскуют, как эксплуатируют старого лакея, как гниют на корню и т. д. А для себя написал, вспоминая свое бучальское детство, о процветающем классе — как имения дворян благоденствовали, какая в деревне не переводилась дружба крестьян с помещиками, которые помогали беднякам. А гнить могут овощи и мясо, но не люди живые. Написал я резко (очень спешил) и неумело и бестолково защищал свои доводы.

На следующий урок учительница Вера Владимировна принесла стопку наших сочинений. Сперва прочла вслух сочинение одной примерной девочки, потом прочла мое и предложила всем высказаться. Обсуждение было бурным. Юра Неведомский, с которым я до того крупно поссорился, сказал, что это выпад классового врага. Я ответил, что не буду ничего говорить. Тут прозвенел звонок, Вера Владимировна мне успела шепнуть, чтобы я зашел в учительскую.

— Никогда не пишите таких ужасов, — только и сказала она мне.

И с тех пор я писал сочинения вполне правоверные, согласно идеям, которые проводились в учебниках тех лет. И Вера Владимировна мои сочинения расхваливала.

Чуть не испортилось ее отношение ко мне, когда она задала нам на дом написать свои биографии. Я расписал на нескольких страницах красочные картины о многих передрягах моей семьи и показал свое сочинение матери и сестре Лине. Обе они мне предложили его сжечь.

Из всего класса, кроме меня, еще два мальчика отказались представить свои биографии.

У Пети Бурмана детство сложилось очень тяжело. Его отец — инженерный генерал-майор — в начале революции умер в Бутырской тюрьме от тифа, несколько лет спустя умерла мать Пети. Младших братьев взялись воспитывать старшие сестры, а старший брат находился в ссылке как бывший скаут.

Лева Миклашевский принадлежал к старинному и знатному украинскому роду. В школе училось пятеро Миклашевских — старшая сестра и четверо братьев, неразрывно дружных между собой. Все они были красавцы, все черноглазые, только маленького роста, Лева был вторым братом. Их мать давно умерла, отец — жандармский поручик — неоднократно арестовывался, освобождался, где-то служил, опять арестовывался и наконец погиб в лагерях. Воспитывала братьев старая тетка.

Понятно, что Петя и Лева тоже не стали писать свои биографии. Тогда Вера Владимировна тактично предложила нам троим подать сочинения — о чем сами хотим.

Я написал, как впервые встречал весну в деревне. Вера Владимировна потом сказала при всем классе, что у меня получилось, как у настоящего писателя. Я был несказанно горд и ходил с поднятым носом.

7

Спал я тогда в одной комнате с дедушкой и бабушкой и с родителями. Как всегда, на Страстной неделе мы говели, исповедовались и причащались у отца Владимира Воробьева в церкви Николы Плотника на Арбате. В великую пятницу скорыми шагами я обошел двенадцать церквей, чтобы приложиться везде к плащанице. А церквей между Пречистенкой и Арбатом было тогда так много, что на эту пробежку я тратил не более двух часов, хотя для приличия в каждой церкви задерживался на несколько минут.

Ради Пасхальной недели мать продала очередные серебряные ложечки. Из частной коптильной на Сенной площади я принес запеченный окорок, под руководством матери изготовили мы пасху, она испекла куличи. Перед заутреней, как всегда, заспорили — кто хотел идти к Троице в Зубове, кто к Покрова в Левшине. На обедню мы никогда не оставались, а после заутрени шли домой непременно с зажженными свечками. Начали христосоваться. Сестра Соня убежала, не желая христосоваться с нашим жильцом Адамовичем, который числился в списке к ней неравнодушных. И мы сели разговляться.

Тогда на Святой неделе были весенние каникулы. Спать я ложился поздно. Во вторник лег около полуночи и только положил голову на подушку, как услышал звонок: через пару секунд звонок настойчиво задребезжал. Я вскочил, наскоро оделся, открыл дверь в коридор и в конце его увидел высокую фигуру красноармейца в шинели, в голубой с красным околышем фуражке.

Вбежал в зал. У стола стоял молодой в кожаной куртке Чернявый и протягивал бумагу стоявшему ко мне спиной брату Владимиру. Через его плечо я прочел на бланке сверху слово «Ордер», далее шли то напечатанные, то написанные от руки слова об обыске и об аресте Голицына Михаила Владимировича и Голицына Владимира Михайловича младшего; слово «младший» было подчеркнуто. Внизу ордера стояло: "Заместитель ОГПУ Г. Ягода".

Один за другим сходились в зал члены нашей семьи, растерянные, в халатах. У бедняжки няни Буши от переживаний началась "медвежья болезнь". Чернявый ее не пускал в уборную, она охала, наконец он догадался и махнул рукой.