Начиналась лебединая песня Вячки…
Почти все жители Юрьева сбежались на городской вал, глядя с тревогой в ту сторону, откуда шла к ним беда. Вячка стоял вместе со всеми, слушая, о чем говорят люди, и слова их резали его, как ножи:
– Божье войско пришло…
– Тевтонов что дождевых капель – не сосчитаешь…
– Нашим стрелам не пробить их броню…
– Надо открывать ворота и принимать крещение из Риги…
– Пусть язык распухнет и станет затычкой во рту того, кто сказал эти слова, – громко произнес Вячка.
Люди замолчали.
Начиналась лебединая песня Вячки.
Он уже забыл, когда спал. Ночь и день превратились в один бесконечно длинный отрезок времени, наполненный грохотом железа, дымом костров, пылью, потом, криками воев, вечерними молитвами тевтонов, доносящимися из-за вала, ржанием боевых коней, плачем детей, свечением высокого палящего солнца, стреляющего с раскаленного неба белыми тяжелыми лучами. Потом ко всему прибавились глухие удары топоров – тевтоны валили сосны и строили из них осадную башню.
Начиналась лебединая песня Вячки.
Каким-то чудом прорвался в Юрьев сквозь тевтонские шатры гонец из Суздаля от великого князя Юрия Всеволодовича. Был он мал, остронос, но с оглушительно резким, как удар грома, голосом.
– Как медведя тебя, князь, обложили со всех сторон, – сказал гонец. – Устоишь?
– Не сдамся тевтонам, буду ждать подмоги из Новгорода и Суздаля, – глянул на него усталыми глазами Вячка.
– Надейся на бога и на правду, князь, – сказал гонец.
Восемь дней строили тевтоны осадную башню из толстых высоких сосен, повернутых корнями вверх. Под укрытием башни поставили камнеметные машины и начали обстрел городского вала. С грохотом ударили о заборолы первые камни. Часть дубовых кольев была вмиг снесена. Воям, оборонявшим заборолы, песком засыпало глаза; одному эсту камень сломал ногу. Вои Вячки ответили яростной стрельбой из луков и арбалетов. С вала на тевтонов посыпались камни, горшки с огнем.
– Что будет с нами завтра, князь? – спросил у Вячки Яков, вместе со всеми отбивавший наступление тевтонов. Вячка глянул на него, строго нахмурив темные брови:
– Живи тем, что есть. Подгоняя завтрашний день, мы приближаем к себе могильный мрак.
Князь сжимал боевую секиру, закрепленную на руке кожаной петлей.
Начиналась лебединая песня Вячки.
На заборолах был настоящий ад. Тевтоны яростно лезли на вал. Казалось, еще усилие, еще один взмах меча, и рухнет оборона. Но окруженный город стоял твердо, мужественно, стоял до конца.
Солнце нещадно палило, жгло с высоты. Вои обливались потом, потрескавшимися губами молили, с надеждой глядя на небо, – хоть бы капельку воды послало оно. Но небо светилось, пламенело горячей голубизной, и ни одной тучки не было над землей.
Вячка тоже страдал от жары, от жажды. Остро и неотступно вспоминалось ему детство. Кормилица Маланка (бабой-неумирухой называла она себя) выводила маленького княжича из терема на дождь, под гремучую грозу. Он стоял с большим деревянным кубком в руках и ждал, пока этот кубок до краев наполнится дождевой водой.
– Пей грозовую воду и будешь сильным, отважным, ловким, как Всеслав Чародей, – учила Вячку Маланка.
Дождь хлестал по спине, по лицу. Деревья, росшие во дворе терема, купались в ливне. Маленький Вячка терпеливо стоял под грохочущим небом, под молниями, а потом до самого дна пил из кубка холодную грозовую воду, пил большими мужскими глотками. Он чувствовал, как сила и твердость вливаются в каждую жилку.
«Полжизни отдал бы за глоток грозовой воды», – подумал Вячка и спустился с заборолов вниз, туда, где в нише городской стены лежали раненые вои. Почти все женщины Юрьева были тут – перевязывали, поили водой, утешали раненых. Была тут и княгиня Добронега. Вячка улыбнулся ей издалека, но подошел не к ней, а к седобородому вою, у которого по самое оперение засела в груди стрела. Вой тяжело, с натугой дышал.
– Болит? – спросил у него Вячка.
– Болит, – пересохшими губами выдохнул вой. – Но вытаскивать стрелу нельзя. Вытащишь – сразу богу душу отдам.
– Терпи, вой, – сказал Вячка, наклонился и погладил его по щеке. Глаза у раненого вспыхнули, засветились, он хотел что-то сказать, но не смог, только сжал руку в кулак и вырвал из земли несколько тонких зеленых травинок.
«Я веду их на смерть», – думал Вячка, слушая стоны своих раненых воев. Они заметили князя. Со всех сторон потянулись к нему, как к свече, руки, глаза.
– Вячка! Князь Вячеслав! – слышалось вокруг.
Он стоял среди них, и сердце трепетало от печали и радости. «Если б я мог, – думал он, – грозовую воду всех небес я отдал бы им, своим храбрым, своим верным воям. Я напоил бы грозовой водой весь свой народ. Мой народ! Какая сила, какая отвага и терпение живут в нем!»
Он ходил между ранеными, заглядывая каждому в лицо, кому-то улыбнулся, кого-то утешил. Он почти физически ощущал, как снова наполняется силой среди этих искалеченных, беспомощных людей.
«Каким словом вспомнят потомки меня, моих воев? – думал Вячка. – Что скажут о нас? Я, как и весь мой народ, жил в вечных сражениях. На удар мы отвечали ударом, никому не покорились, ни перед кем не склонили голову. Такой народ не умирает. Я счастлив, что жив и живу с таким народом. Счастлив, потому что слышал крик оборотня над Двиной».
Он подошел к умирающему седобородому вою, тихо сказал ему:
– Давай побратаемся с тобой. Снял свой нательный крест, повесил на шею вою, а его – на шею себе.
– Вот мы и братаничи с тобой, – улыбнулся князь. – Теперь и умирать не страшно.
В это самое время Генрих сидел в шатре Альберта, слушал шум боя и писал в своей хронике: «И собрались в замок Дорпат к королю Вячке все лиходеи из соседних земель и Сакалы, изменники, братоубийцы, убийцы братьев-рыцарей и купцов, злостные заговорщики против латинской церкви. Головой и мозгом их был все тот же король Вячка, который давно стал корнем всяческого зла в Ливонии».
Генрих встал, начал нервно расхаживать по шатру. Звуки боя усиливались, угрожающе надвигались, наплывали на шатер. «Кто победит – я или он? – думал о Вячке Генрих. – Я или он?» Разболелась голова. Так случалось уже не раз, но сегодня боль была особенно сильной, нестерпимой, острой, словно капли расплавленного свинца лились прямо на мозг. Конечно, он устал, слишком устал, надо было бы отдохнуть от писания хроники, но ее ждет Альберт, ждет вся рижская церковь. Разве можно не оправдать их ожиданий?
В шатер вошел монах в темной ризе с капюшоном. Генрих, устремившись к нему, взволнованно спросил:
– Ты видел Вячку? Говорил с ним?
– Видел и говорил, как вижу и слышу тебя, – ответил монах. – Король отказывается покинуть Дорпат. Он даже слушать меня не стал и пригрозил, что прикажет своим слугам сбросить меня с вала вниз головой.
– Ты говорил королю, что мы сохраним ему жизнь, щедро вознаградим, если только он оставит этих отступников-эстов вместе с Меелисом? Что мы дадим ему коней на дорогу до Полоцка или Новгорода – куда сам захочет.
– Король сказал, что эсты – его братья, а братьев в беде не бросают.
– Бешеный король, – растерянно пробормотал Генрих. – Бешеный король…
Он сжал виски, снова почувствовав нестерпимую боль в голове.
– Тебе плохо, святой отец? – почтительно осведомился монах.
– Иди, – вяло махнул рукой Генрих. Когда монах вышел, он лег прямо на затоптанное грубое полотно, которым был устлан шатер. Боль постепенно отступала, слабела. Уже только горошинка боли перекатывалась в голове, но вот и она успокоилась. «Боже, не дай мне сойти с ума, – молил Генрих. – Пусть сходит с ума Вячка, твой и мой враг». Он поднялся, снова позвал монаха и, когда тот вошел, спросил:
– Готовы ли княжеские стрелы?
– Готовы. Мы сделали десять штук.
– Покажи.
Монах поспешно вышел из шатра и, вскоре вернувшись со стрелой в руках, осторожно подал ее Генриху. Это была обычная тевтонская стрела с железным наконечником, сотни таких стрел летели сейчас на заборолы Дорпата. Только возле оперения была привязана короткая красная ленточка. Но Генрих знал, что эта стрела особенная – наконечник у нее был густо смазан ядом.