Буйство веселья – широкого, почти неуправляемого, захватило всех: уже часа через полтора Белов прекратил воспринимать отдельных людей; он ощущал себя частичкой роя, муравейника, огромного тысячеглазого, тысяченогого и тысячерукого существа, имя которому – деревенская свадьба.
Борис же, начав этот день с восьми акварелей, выплеснутых им в порыве, на едином духу, видно, не смог подавить в себе этот всплеск созидательных сил: он и на свадьбу взял с собой папку и угли, пастель, карандаши.
Борька был всюду, одновременно в двух, трех, четырех местах и шести измерениях. И все рисовал. Рисовал и дарил. Рисовал и дарил.
Белову казалось в тот вечер, что в Борьку вселился вдруг бес – бес графики, демон мгновенного портрета.
Время от времени Борька отвлекался на пару секунд – чтоб опрокинуть стопку – маленькую – грамм на сто пятьдесят – двести, и закусить каким-нибудь пустяком: рыжиком, огрызком огурца, шматом холодца или пирожком, и тут же снова, откинув вилку, Борька хватался за карандаш. Странно, что, выпивая, но фактически не закусывая, Борька совсем не пьянел, а только как-то еще в большей степени ожесточался графикой.
Этот безумный порыв не мог довести до добра.
Уже часам к девяти, когда гигантское существо по имени «свадьба» было налито спиртным до ушей и бровей и вот-вот должно было частично упасть под столы и забыться под ними на время, а частично заплясать, загулять, запеть и выкатиться – покатиться к вечерней реке – пешком, босиком, на руках, на закорках, на тракторе – Борис совершил непростительную ошибку: нарисовал жениха и невесту.
Алкоголь, видно, достал его все же – в прекрасном рисунке, прекрасном технически, была допущена грубейшая ошибка, свойственная всем молодым и зеленым: смешение жанров.
А именно – невеста была выполнена как легкий, узнаваемый прекрасный этюд, под которым так и хотелось начертать пушкинское «Я помню чудное мгновенье», в то время как жених, изображенный Борькой на том же листе, практически рядом, «исключительно ради экономии хорошей финской бумаги», – как Борька потом объяснил, – жених был изображен в стиле «дружеский шарж». Шарж тоже удался Борису блестяще; он был гениален.
На юбилее бы, положим – выставленный отдельно и особо, этот дружеский шарж, безусловно, вызвал бы и восхищенье, и восторг и добрый теплый смех.
Но здесь, на свадьбе! Да в деревне!
Нет! Два этих рисунка рядом, на одном листе... Это было убийственное сочетание!
– Стоп! Их надо разрезать! – крикнул Борька. Едва выпустив лист из рук, он моментально понял всю нелепость, оскорбительность сочетания сделанных им только что этюдов.
Но опоздал.
Листок поплыл по рукам гостей и, естественно, со скоростью корабля на подводных крыльях доплыл до стола жениха и невесты.
Жених подошел к Борису.
Свадьба стихла, как умерла.
– Так, – сказал жених Борису. – Ведь это ты нарисовал?
Жених слегка качался, стоя с рисунком в руках.
– Ведь я, – ответил Борька, понимая ужас ситуации и, что самое главное, ощущая полное отсутствие возможности что-либо объяснить.
Да что там!
Даже извиниться, сказать что бы то ни было, было уже невозможно.
Рисунок убивал на месте и наповал – и Борька, и Белов это осознали в тот же миг – профессионалы.
– Так, – сказал жених, слегка покачиваясь. – Вот это Катя, да? Жена моя?
– Да, – только и ответил Борька.
– А это – я? Виктор Морозов?
– Точно.
Жених, не спеша и плавно, как будто в полусне, занес кулак – за километр, за плечо, за спину – как былинный богатырь в сталинском кино.
Борька ни на миллиметр не уклонился от удара.
Белов, глядящий лишь на жениха и находящийся сам в каком-то дико-пьяном оцепенении, тоже застыл как пень; все было как-то неимоверно плавно, чарующе, как во сне.
Внезапно обрушилась тишина; вся свадьба, как загипнотизированная, замерла в блаженном ожидании.
Кто же мог подумать, что Борис не уклонится!
Морозов Виктор бил с размаху, по-деревенски неумело, но вкладывая мощь; Борис с его опытом детдомовских драк мог бы успеть сходить в туалет, помыть ноги, постирать носки, раздеться, разобрать постель, лечь спать и выспаться, пока Виктор Морозов приближал к нему свой кулак.
Но Борька, чувствуя себя безмерно виноватым, не счел нужным даже шевельнуться, безропотно подставив лицо под ужасающей силы удар.
Удар, слава Богу, пришелся все ж таки мимо: жених, видно, опомнившись, в самый последний момент принял слегка на себя: летящий кулак просвистел перед самым лицом у Бориса, задев лишь кончик носа – но хлестко, однако – с отчетливо слышным щелчком.
Слава богу, что так: ударил бы жених по замаху, да всласть – убил бы.
Шесть человек, опомнившись, разом повисли на Викторе.
Борис, весь бледный словно смерть, вполоборота повернул лицо к Белову:
– Ах, Колька! Как я виноват...
И кровь хлынула у него из носа в три ручья.
Белов обнял его с каким-то странным, невыразимо щемящим чувством. Обнял за голову, прижал ее к груди. Не выдержал вдруг и – заплакал.
Груди мгновенно стало горячо – кровь у Бориса все текла, обильно, безудержно.
– О Господи! – Власов подпер голову, закрывая одновременно лицо ладонями. – До чего же это трогательно!
Калачев сидел молча и спокойно смотрел на Белова взглядом если и не сочувствующим, то, несомненно, понимающим.
– Что будем делать-то? – нарушил молчание Власов.
– Я думаю, в Вологду надо слетать, – ответил Калачев. – В эту самую Шорохшу. Свидетелей найти. А что ж еще делать? Дело серьезное. Звоните в кассы – я готов сию минуту вылететь.
– Не надо, Иван Петрович. Брось! Я сам слетаю. Ты Николай Сергеича поймал-повязал – честь и слава тебе. Иди и спи-отдыхай после трудов праведных!
– Да ладно, что там! Я не устал.
– Ну, очень хочется – лети! Мне ж проще. Командировок с детства не люблю.
– Я полечу. – Калачев помолчал. – Но я хочу вот что еще сказать... Там, в коридоре, девушка сидит. Я им, двоим... – он кивнул на Белова и по направлению к коридору, где ожидала Лена. – Я обещал им... Они обвенчались, успели, понимаешь, сегодня. Двухместные камеры у нас есть – причем пустующие. Ты уж, пожалуйста, войди в положение.
Власов, подумав, постучал карандашом по пепельнице.
– Ладно! – он легонько хлопнул ладонью по столу. – Раз обещал, так обещал. Обещанное надо выполнять. Так сам и делай, да. И под свою ответственность. Конечно. Организуй медовый месяц. Я не против. Я против быть и не могу: я ничего не знаю – я в Вологду тогда и полетел. Вот так. На том договорились. Справедливо?
– Да.
– Тогда до завтра, господа! – Власов поспешно встал и вышел.
Дверь кабинета Калачева открылась, и бывшая Лена Синицына, а ныне Белова быстро вскочила навстречу. Однако вместо Коли из кабинета Калачева вышел низенький плотненький человечек, седоватый, с пространной лысинкой и темными, выпученными оливковыми хитрыми глазами.
Где– то она его уже видела! Где?!
– Здравствуйте! – сказал человечек, внимательно, хищно, оценивающе и бесцеремонно оглядев ее с ног до головы.
– Здравствуйте...
– Давайте познакомимся. Я – Власов Владислав Львович, старший следователь по особо важным делам прокуратуры Российской Федерации.
– Очень приятно.
– Я вот как раз и веду дело... вашего... так сказать...
– Мужа.
– Ага. – Власов подумал и цыкнул зубом, еще раз оглядев Лену, заметил: – А я ведь узнал вас...
– И я вас узнала теперь! Вы были на вернисаже у Коли – верно ведь?
– Да, – согласился Владислав Львович. – Но и не только! Я был еще и в мастерской Тренихина. Знаете, ну это... – Власов неопределенно помахал в воздухе рукой перед своим носом, будто отгоняя комара. – Голубое небо, на нем облака. Беленькое платьице такое на вас – ситцевое, дешевенькое. С пятнами. То есть, пардон, с синенькими цветочками-василечками...
– А, ну конечно – Абрамцево! – догадалась Лена. Теплые, светлые воспоминания разом нахлынули на нее. Лицо ее расцвело, глаза засветились отражением того счастливого, давно отлетевшего майского дня.