– И...
– И соседям не рассказывать! – перебил Белов. – Меня вполне удовлетворяет то, что есть. Рациональный мир. Без привидений. Без выходцев. И без пришельцев. Я не хочу даже верить в реальность этих новых, дополнительных проблем. И так всего хватает выше головы! А ты мне предлагаешь не поверить, а убедиться в реальности этой всей жути – да, жути, если чуть подумать! Взять, опрокинуть все устоявшееся. Мировоззрение поменять на пятом десятке. С твоей точки зрения, как я понимаю, мало знать, что гильотина существует, так надо еще ее и осмотреть, и голову попробовать в нее сунуть! Нет-нет! Мне и вот такусенького кусочка веры в это все – и то уже за глаза хватает!
– Верно. Вопрос сцепщика и вопрос о Боге – это очень близкие вопросы.
– Можно и о Боге. Вольтер сказал когда-то: «Если бы Бога не было бы, то его стоило бы выдумать». А в нашей ситуации я скажу тебе наоборот: «Если Бог есть, то его стоит забыть, не замечать».
– Убить?
– Я этого не говорил, не ври.
– Ты это всего лишь подумал. Но это логическое завершение твоих рассуждений. Убить в себе Бога.
– Не говорил я этого!
– Нет, сказал: забытый Бог – убитый Бог. Не так, что ли?
– Отчасти – да. Отчасти ты прав. Бог меня убивает, почему бы и мне, в свою очередь, не ответить ему тем же?
– Богохульствуешь? Напрасно. Взгляни на это пошире: да это же все и делают каждый день: оглянись по сторонам. Убить в себе Бога не сложно. Не оригинально. Все окружающие и мы, кстати, с тобой, с детства начинаем выдавливать из себя по капле раба. Раба своей совести, раба своего сердца, души. Чтобы не было никакой веры.
– Эх, Борька! Молодым был – я верил во многое. Верил. А седые волосы вот появились – все, хватит! Хватит с меня всякой веры!
– А мне, напротив, веры – как раз ее и не хватает. Вот силы много – океан – а веры – чуть, кусочек, кот наплакал. Неужто ты, Коляныч, не чуешь, как ты с возрастом теряешь это – детство, непосредственность, простосердечие и тягу, тягу к тайне, основанной, может быть, на смутной вере, а может быть – и на душе? Мы к сорока почти совсем теряем контакт со своей душой. Все! Все! Где чувства? Где порывы? Где чудо самой жизни, точнее – многие чудеса? Жует нас прагматизм – холодный, как ящерица: хрум-хрум-хрум – квартира, дача, тачка, мастерская, баксы. Хрум-хрум-хрум... Вот только этот «хрум» и слышен всюду – тут и там, – по всей Москве хрустит!
– И по всему миру, – кивнул Белов. – А кстати: мы уже в Москве. – Белов решил скруглить концовку. – Я знаешь, что тебе скажу об этом всем, Борис?
– Ну?
– Ты, Борька, ты – большой талант. И может быть, ты даже просто гений. И ты имеешь право на причуды. Понял? Вот. Я – нет! Я имею право лишь на пиво. Бутылку выпить на вокзале. И похмелить тебя. Имею право. А это – то, о чем ты глаголешь тут – это нет! Не для меня. Не вышел я рылом. Мимо! С этим – мимо, пожалуйста! Мимо!
– Вы подождите здесь. – Калачев указал Лене на диван в коридоре. – А нам с вами – сюда. – Он распахнул перед Беловым дверь. – Прошу! Ого! – Калачев был, пожалуй, несколько ошарашен, увидев ожидавшего их в его, калачевском, кабинете Власова. Однако он быстро пришел в себя. – Владислав Львович, я вижу, тут как тут! Садитесь, Николай Сергеевич. Вот, снова мы собрались тесным кругом.
– Да! – Власов встал, прошелся по кабинету, остановился перед Беловым: – Что ж вы, Николай Сергеевич? Обещали быть со мной в контакте? А сами вот – вчера вечером подписку о невыезде едва-едва с собой в Вологду не увезли, сегодня же еще чудесней – постановление о вашем задержании оставили мне, а сами – марш-марш – и... – Власов вопросительно посмотрел на Калачева. – В Александров?
Калачев кивнул.
– Ну, значит, как мы и предполагали... – Тон Власова был таков, что можно было решить, что идея перехвата Белова в Александрове принадлежала ему, Власову. – Как же нам понимать ваши действия, Николай Сергеевич?
– Ладно уж! Что ты к нему привязался, ну право! – вступился за Белова Калачев. – Повинную голову меч не сечет. Ведь Николай Сергеевич решил во всем сознаться!
– Ну-у-у? – удивленно обрадовался Власов. – Да неужели?
– Точно! – кивнул Белов.
– Прекрасно!
Воцарилась пауза.
– Не понял: что мы ждем? – нарушил Власов тишину. – Вы же решили во всем сознаться, Николай Сергеевич?
– Решил.
– Так действуйте!
– Пожалуйста. Я сознаюсь во всем.
– Во всем ли?
– Да-да! Ну, я сказал же уже вам: во всем.
– А именно? Конкретно? В чем вы сознаетесь?
– Да в чем хотите. Сознаюсь!
– Вы знаете, вы дурака тут с нами не валяйте! – Власов налился краской. – Вы лучше нам скажите: где Тренихин Борис Федорович 1954 года рождения?
– Где Борис, я сам не знаю, честно говоря. Подозреваю, правда, хоть и стиснув зубы, что Борька уже на небесах.
– А тело где? Где его останки?
– Вот это не скажу. Сам не знаю.
– Вы же обещали говорить правду?
– Я и говорю вам правду.
– И во всем признаться вы обещали!
– Да я, минуты не прошло, – во всем сознался. Мало вам? Еще могу! Для тех, кто плохо слышит: со-зна-юсь!
– В чем, в чем вы сознаетесь? Это же самое главное! И именно этого вы и не говорите!
– Послушайте, скажите ради бога – что вы хотите слышать от меня – конкретно?
– Конкретно? Ладно! – Власов вытер лоб. – Я вам тогда напрямую вопрос поставлю. – Власов повернулся к сейфу, отпер, извлек запечатанный пакет с окровавленной рубашкой и лист бумаги – заключение экспертизы.
– Как это оказалось в вашей ванной?
– Как? Я положил это туда стирать. Давно бы надо бы, конечно, но как вернулся я в Москву, так сразу закрутился. Вот руки и не дошли.
– Ага! Так, значит, эта рубашонка ваша?
– Моя.
– Вы помните, куда вы спрятали ее?
– Да я ее не прятал! Лежала в грязном, в ванной, дома.
– Вы именно в ней путешествовали в июле-августе?
– Ну, не только в ней, конечно. Но – с ней. Я же только что сказал.
– А это что? Вот, вот и вот – все эти бурые, огромные пятна?
– Да вы же сами видите, что это засохшая кровь.
– Так вот, любезный Николай Сергеевич, нам повезло. Нам удалось сличить вот эту кровь с больничным скринингом. На наше счастье, документы сохранились, и экспертизой теперь стопроцентно установлено, что эта кровь...
– Тренихина Бориса Федоровича, – сообщил Белов. – 1954 года рождения. Если именно это вы хотели установить с помощью экспертизы, то вы установили совершенно верно. Моя рубашка залита кровью Бориса.
– Ага! Сознались?
– О господи! Да я уж третий раз вам говорю: я сознаюсь во всем – во всем, что было. Да! Это кровь Тренихина! Но...
– ...Но рубашки не было на вас, когда Тренихин залил ее кровью, так? – забежал вперед Власов, предугадывая следующий ход подозреваемого. – У вас ее стащили, залили кровью и назад подбросили, верно?
– Вовсе нет! Когда Борис залил мою рубашку кровью, я сам, я лично был в этой рубашке собственной персоной.
Калачев, молча наблюдавший за Беловым в продолжение всей беседы, вдруг прервал молчание:
– Вы расскажите по порядку. Откуда эта кровь?
– Пожалуйста. Это случилось в деревне Шорохше. Я вам уже рассказывал о некоторых событиях в ней в письменном виде. Когда Борис подсунул мне те злополучные акварели, восемь штук. Уговорил меня. Мы с ним пошли на свадьбу.
Свадьба в Шорохше шла с треском, размахом и мощью – как ледоход по Северной Двине: Морозовы, самое крепкое, зажиточное семейство в Шорохше, женили старшего сына. На свадьбу пригласили все село от мала до велика, созвали гостей и со всей округи, – верст на двадцать, наверно, не менее.
Улица, над которой высилась усадьба Морозовых, была уставлена самосвалами, кранами, тракторами, скреперами, лесовозами – транспортными средствами, на которых съехались краев именитые гости. Между этими мастодонтистыми грудами самоходного металла «жигули», «москвичи», а кое-где и «опели» казались хрупкими, нежными игрушками.