Изменить стиль страницы

«И вот в этих четырех деятелях — в этих четырех фигурах распространителей христианства — мощный ум Дюрера выразил ее, многоликую истину. Мечтатель и чистый, глубокий философ ищет и бьется за правду. От него является посредником более осязательный, но более низменный ученик. Он соединил новое со старым. И вот старыми средствами вводит это новое третий апостол — политик, а четвертый является уже совсем низменным выразителем толпы и ее средств. Но он самый понятный и (фактически) самый сильный, Едва лишь может быть узнана мысль первого в оболочке четвертого…»

Вернадский, глядя на картину, мысленно охватывал не только то исторически сложное время, когда она создавалась, не только очевидную религиозную идею, но глубокую трагедию человеческой истории, величие мощных движений человеческих масс и светлых стремлений отдельных искателей истины.

Альбрехт Дюрер был художником-мыслителем, в чем-то сходным с Леонардо да Винчи. Очень вероятно, что общая идея его картины угадана Вернадским верно.

Вернадскому были близки мыслители в искусстве. Он любил Гёте и Тютчева. В их стихах можно найти глубочайшие философские обобщения, но от этого стихи не становятся рифмованными трактатами (подобную подмену проницательный и очень искренний в своих поисках и открытиях Вернадский заметил бы).

Нравилось ему стихотворение Тютчева, где центральная строка гласит: «Мысль изреченная есть ложь». Слова эти отчасти могут служить эпиграфом к толкованию Вернадским картины Дюрера: в ней ведь тоже показаны последовательные превращения «изреченной мысли» (точнее — начертанной в писании). Основная идея тютчевской строки: наблюдай природу, используй ее дары, радуйся ей — «и молчи», не пытайся выразить свои чувства в словах.

Поэт прав: людям, даже очень близким, мучительно трудно, подчас невозможно полностью понять друг друга («Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?»). Но тут философ Тютчев противоречит себе: призывает молчать, но сам-то говорит! Не верит, что можно выразить мысль словами, но сам-то выражает! И если «мысль изреченная есть ложь», то и сам этот афоризм — изреченная мысль! — ложен.

Такие претензии мог бы высказать поэту логический, точный ум. Вернадский воспринимал стихи, как говорится, сердцем. Он ощущал их как живое, трепетное целое и не пытался анатомировать их, разъединяя на части. В конце концов, любить и понимать искусство — значит уметь сопереживать.

В стихах, где определенно выражена, как бы сказать, кристаллическая, упорядоченная структура (часто очень явно, в виде четкого ритма, рифм, законченной композиции), Вернадский словно бы забывал о форме, воспринимая стихотворение как целое. А вот в пьесах, по его мнению, в отличие от романов и повестей имеется «красота строения, структуры». В самой форме пьесы «чувствуешь живую, полную красоту, изящество постройки, как в хорошем архитектурном или скульптурном произведении».

Действительно, пьеса требует особой внутренней напряженности, конструкции, точности, соразмерности (нечто похожее на симфонию!). Но почувствовать, понять это можно, пожалуй, только после длительного анализа пьес, или даже попробовав написать одну пьесу, а еще лучше — несколько.

Вернадский не оставил никаких специальных работ, раскрывающих его понимание искусства. Судя по отдельным его высказываниям, он признавал в произведениях искусства не только «общечеловеческие» идеи, не только способ передачи мыслей и чувств от творца массам или ценителям. Для него, кроме того, искусство оставалось явлением народным и связанным с определенной исторической эпохой, то есть явлением социальным.

«Определенная историческая эпоха, — писал он, — проникает в самую глубину художественного творчества, она горит и сверкает в созданиях великих и малых его носителей… Едва ли будет ошибочным видеть в этих творениях человеческой культуры проявление — самое глубокое — жизни данной эпохи или данного народа. По ним мы можем изучать и понимать душу народа и жизнь эпохи».

С этих позиций он описывал, например, свои впечатления от оперы Моцарта «Свадьба Фигаро». Отдавая должное музыке, он сожалел, что былая актуальность пьесы Бомарше, по которой написана опера, давно потеряна, идея произведения устарела («соль и содержание пьесы исчезли»), хотя в свое время пьеса «дала толчок брожению и свободе, и тем великим, сильным чувствам, какие владели тогда людьми культурного общества».

Посетив Третьяковскую галерею, он был поражен ее богатством и величием «русского гения». По его словам, он «переживал хорошее чувство патриотизма, так как это было… ясное сознание целесообразности русской общественной жизни в общей жизни человечества». Заметим, что он испытывал чувство патриотизма и в связи с успехами украинской культуры и в то же время восхищался дворцами и мечетями Самарканда, картинами немецкого средневековья, скульптурами Древней Греции, музыкой европейского Ренессанса, площадями городов итальянского Возрождения — великими достижениями разных эпох и разных народов.

Две ветви познания — искусство и наука — были для Вернадского как бы продолжением его органов чувств, связывающих его со всем человечеством, со всей Вселенной. «Художественное творчество выявляет нам Космос, проходящий через сознание живого существа, — писал он. — Прекращение деятельности человека в области искусства… не может не отразиться болезненным… подавляющим образом на науке».

Может показаться, что Вернадский слишком по-научному относился к искусству, слишком детально и внимательно осмысливал некоторые произведения, слишком строг был к «развлекательному искусству». Спорить с таким мнением трудно, — тем и отличается искусство от науки, что тут слишком многое принимается субъективно, оценивается такими личными категориями, как «нравится — не нравится».

Доказательства правоты тут несводимы к логически непротиворечивой теореме. Вернадского можно считать ученым в искусстве. Но одновременно он был человеком искусства — вдохновенным, темпераментным — в науке. Это во многом определило его замечательные творческие достижения. Он умел работать над научными проблемами так же, как работают великие поэты, сочиняя стихи, или великие художники, создавая картины. Он почувствовал это в самом начале своего научного пути. Вот его высказывание, датированное 1887 годом: «Ученые — теже фантазеры и художники: они не вольны над своими идеями; они могут хорошо работать, долго работать только над тем, к чему лежит их мысль, к чему влечет их чувство. В них идеи сменяются; появляются самые невозможные, часто сумасбродные; они роятся, кружатся, сливаются, переливаются. И среди таких идей они живут и для таких идей они работают».

Но самое главное, пожалуй, не в этом. И за научными символами, и за художественными произведениями чувствовал Вернадский дыхание мира, биение пульса живой природы — бесконечно богатой, разнообразной, изменчивой, включающей в себя и человека, и его создания.

Цельность ощущения природы, ее живой образ, ее воздействие на человека более характерны для искусства, чем для науки. Вот почему без искусства не было бы великого ученого. Остался бы только хороший ремесленник. Прав был Гёте, когда произносил устами Мефистофеля:

Суха, мой друг, теория везде,
А древо жизни пышно зеленеет!