Он замолчал, тяжело дыша, а я стоял изумленный, что это капитан сегодня так разговорился?
- Вот так-то, сэр, - Хекер, может, и прав, он ученый такой, не мне чета, только ни черта хорошего в старости нету, головой за это поручусь. От синуса этого или, как там, синусита в носу столько груза всякого, прямиком на дно потащит, и глаза мокрые, и ноги цепенеют, если не ходить все время, а станешь ходить - кости болят. Вот было бы мне лет сорок и чтобы со здоровьем никаких хлопот, крепкий чтобы был вроде бревна бесчувственного и работать мог с утра до ночи, а сейчас что? - целый день сомневаешься, да ты живой еще или нет, ноет везде, тянет, нос вон раздулся от насморка, по ногам палкой колотить приходится, пока не зашевелятся, нет уж, про старость сказочки-то мне рассказывать не надо.
- Он просто ребенок, наш мистер Хекер, - сказал я в восторге от этой речи.
- Семьдесят ему всего и здоров как бык, - проворчал капитан. - Мне бы семьдесят было, я бы тоже веселился, да я вообще ни про какую старость не думал, пока на девятый десяток не пошел. А думать про нее, уж не сомневайся, жутко, про старость да про смерть, дудки, сэр, я лучше с постели весь день не слезу и от синуса задыхаться буду, в горшок писать, хлеб черствый жевать, только помереть не согласен! А которые долдонят, что, мол, смиряешься, потому как старый стал, те просто врут, так и знай, вот когда мне время придет, услышишь еще, как я орать да ругаться стану.
И долго еще он в том же духе рассуждал, причем я все запомнил, однако хватит уже про капитана Осборна, вам, может, вовсе и не нравятся старики, не то что мне. В общем, высказался он, явно позабыв, за что повиниться хотел, - и вывел я его на улицу, к дружкам, таким же бездельникам, у них там скамейка есть, на солнышке погреться. Я его, думаю, любил, если вообще любил хоть кого-то; для него смерть окажется лишь особенно выразительной паузой в бессвязном, спотыкающемся монологе, а для большинства людей чего лучше желать? Он себя на этот счет обманывал в конечном-то счете, а потому жалеть его не было причин. Наблюдая за ними обоими беспристрастно, гораздо больше жалости я испытывал к мистеру Хекеру с его гимнами старости и освобождающей от забот смерти: вот Хекер-то действительно себя обманывает, легко предвидеть, как тяжело придется ему за это когда-нибудь расплатиться. Да и сейчас уже все его силы уходят на то, чтобы выдумывать разные подпорки для своего заблуждения, строя эти подпорки в одиночестве, поскольку из-за своей одержимости благочестивыми мыслями он остался совсем без друзей, тогда как капитан Осборн, который знай себе сопел, хмыкал, громыхал костями да плевал куда ни попадя, в жизни не изведал, что такое мрачный денек.
Я вспомнил про свою скромную затею и отправился в регистратуру. Джерри Хоги, наш администратор, сидел за конторкой. Он был мой приятель, и это благодаря его широкому взгляду на вещи Джейн вопреки принятым в гостинице правилам могла, когда вздумает, являться ко мне в номер все последние пять лет. Обменявшись с ним обычными утренними приветствиями, я попросил листок с маркой гостиницы и нацарапал записочку Джейн.
- Отдайте той юной леди, Джерри, - сказал я, сложив листок конвертиком.
- Обязательно.
После чего я выполнил ритуал, установленный мной в 1930 году (и остающийся по-прежнему неизменным), - выписал чек на доллар и пятьдесят центов в оплату суточного проживания в отеле "Дорсет".
V. RAISON DE COEUR[5]
Да-да, я каждое утро выписываю чек и заново регистрируюсь, хотя в гостинице можно платить сразу за неделю, за месяц, даже за весь сезон. Не сочти, что это моя причуда, друг-читатель, или же скаредность, о нет, у меня имеется очень веский резон так поступать, только это резон сердца, а не рассудка, raison de coeur, с вашего позволения.
Воистину так и не иначе. Слушай внимательно:
в предыдущей фразе всего четыре слова, но, пока я ее писал, сердце - подсчитано - произвело одиннадцать биений. Возможно, шестьсот с той минуты, как я начал эту маленькую главу. Семьсот тридцать два миллиона сто тридцать шесть тысяч триста двадцать биений с той поры, как я въехал в свой отель. И уж никак не меньше миллиарда шестидесяти семи миллионов шестисот тридцати шести тысяч ста шестидесяти - с того дня в 1919 году, когда армейский врач, капитан Джон Фрисби, осмотрев меня в форте "Джордж К. Мид"[6] перед увольнением в запас, уведомил, что любое сокращение сердечной мышцы может оказаться последним, поскольку такое уж неважное досталось мне сердце. Вот оно, знание, что, начав фразу, могу и не дописать ее до конца, налив себе виски, возможно, не почувствую его вкус, или, согрев гортань живого, оно изольется во чрево почившего, что, задремав, глядишь, уж и не проснусь, а пробудившись, более не закрою глаз, чтобы насладиться сном, - это знание тридцать шестой год составляет мой удел, великий факт моей жизни, и составляло его к тому утру 21-го, нет, 22-го июня восемнадцать лет, они же пятьсот сорок девять миллионов шестьдесят тысяч четыреста восемьдесят биений. Оно-то, знание то есть, и возвращает меня к вечному моему вопросу, всяческими пустяками о нем напоминая ("тик" - слышу маятник, но "так" - услышу ли? вино забулькало, но донесу ли рюмку к губам? сахар в кофе добавил, успею ль плеснуть из молочника? и почесаться, когда зудит? и подыскать слово, когда что-то мямлю?), а все, о чем думаю и что предпринимаю, и все грезы мои, все деяния направляются им одним, вопросом этим. И трижды уже подступал я к нему вплотную, но не сумел решить, а в то незабвенное утро проснулся вдруг с чувством, что ключ наконец-то нашелся, причем сам собой, без мук, без усилия! О друг-читатель, внемли мне - вопрос этот, факт этот, жизнью моей овладев, овладеет и книгой этой тоже, и, хотя ответ уже у меня в руках, надо же его объяснить, потому как, о друг мой, тогда объяснится все.
Хотя, правду сказать, не то чтобы уж все и не очень-то внятно объяснится. Для примера: не объяснится, зачем это я каждое утро чек выписываю, когда мог бы сразу за месяц или за весь сезон заплатить. Вы только не подумайте. Бога ради, что я опасаюсь не дожить положенное, если будет основательно вперед заплачено: деньги терять мне, может, и придется, но чтобы я этого боялся - да ни за что. Ничего общего у меня нет с мисс Холидей Хопкинсон, девяностолетней соседкой моей и почетным членом КПД, она витамины, которые постоянно жует, в особых таких крохотных бутылочках покупает, на один день чтобы хватило, не больше, - экономию наводит, и спит всегда не раздеваясь, ручки так на груди сложит, хоть прямо с постели в гроб переноси, потому как старается она, чтобы никому хлопот не причинить, когда помрет. Мои-то соображения совсем другого рода: выкладываю каждое утро полтора доллара и этим себе напоминаю, что вот еще один день у вечности откупил, процент снизил, который она за отпущенное в кредит время потребует, аванс внес за постель и, как знать, еще разок, может, ею и попользуюсь, хоть днем вздремну, если уж следующей ночью окончательный счет подводить придется. Мне эта привычка помогает о себе правильно думать, не забывать, что дальние планы и даже самые близкие расчеты дело зряшное - для меня по крайней мере.
Не спорю, скверно так вот жить, каждый раз думая, что последний твой день настал, хотя настал-то, очень может быть, просто очередной день. Всякий, даже на моем месте оказавшись, станет какое-то противоядие искать этому чувству, что живешь, живешь да еще до вечера бац! - и загнешься, жизни этой в рассрочку. Для того-то я и свои "Размышления" затеял, хотя, вижу теперь, чтобы к ним и приступить-то по-настоящему, надо больше времени на земле пребывать, чем ленивому буддисту требуется, который к своей нирване устремился. Честно говоря, "Размышления" мои вне времени ведутся, то есть, я хочу сказать, пишутся так, словно целая вечность у меня в запасе, чтобы размышлять себе да размышлять. А ведь дело известное: когда чем-то долго занимаешься, так выходит, что занятие это вроде как самоцельным становится, и потому мне ничего другого не надо, только бы часок-другой после ужина за "Размышлениями" посидеть, и я чувствую, как будто время надо мной немножко власть свою утратило, да и биения тоже.