Изменить стиль страницы

Динка обозлилась:

— Ты здоровый как дубина, а дурак! Обрез я могу взять в любую минуту, и стрелять я умею! А ты сидишь тут, собрал мальчишек и грозишь голым кулаком!

Глаза Цыгана сузились. В предрассветных сумерках отчетливо было видно его лицо с хищной улыбкой. Он кивнул головой сгрудившимся вокруг него ребятам.

— Вон как заговорила! Что, не сказал я вам? Ведьма! Из головы кровь хлещет, а она тут командовать! Говорю, уноси ноги, пока цела! Мы не с обрезом на Матюшкиных пойдем, у нас всякое оружие есть. Поняла? У нас свои дела… А ты мотай отсюда, да живо!

— Ладно, — махнула рукой Динка и, держась за стенку, пошла к двери. — Люди по тюрьмам сидят из-за вас, из последних сил бьются за революцию, оружие готовят на буржуев, а вы в дурачка играете! Ты, Жук, главарь здесь, я ведь понимаю! Ты мог бы целый отряд собрать. Вон что по селам делается, бедняков богатей в бараний рог гнут, а тебе дела мало, ты небось по базарам мотаешься и Иоську воровать учишь! Эх, ты! — Динка снова пошла к двери.

Цыган переглянулся с притихшими мальчишками.

— Стой! Ты что нам голову темнишь? Слыхала звон, да не знаешь, где он! А нам все известно, мы на базарах лучше, чем из газет, все знаем!

Динка остановилась. Голова нестерпимо болела, говорить не хотелось.

— Ладно, — сказала она. — Все равно с вас толку нет…

— Ну и катись отсюда, а то, слово за слово, да и выбросим в овраг!

— Не грози, я тебя не боюсь. Дай мне воды еще, а то дома испугаются. Полей мне, — выходя на крыльцо, сказала Динка. Цыган зачерпнул воды.

— Шею смой, — сказал он и вдруг простодушно добавил: — Утереться у нас нечем! Ну, обсохнешь по дороге.

— Обсохну, — сказала Динка.

Из хаты вышли Иоська и Рваное Ухо. В лесу уже светало. Динка вспомнила, что Ефим скоро проснется, и заторопилась. Неподалеку от дороги спокойно паслась Прима. Цыган подвел ее к крыльцу.

— Твоя лошадь? — спросил он.

— Моя. Я живу на хуторе. — Динка подробно объяснила, где живет, и добавила: — Приходи с Иоськой! И ты, Ухо, приходи! — с улыбкой обернулась она к давнишнему знакомому.

— Вряд ли… Иоську мы прячем, нельзя ему. Одного тоже не оставляем.

— Да, конечно, а то Матюшкины узнают… Но я Иоську все равно так не брошу, я матери его обещала, — твердо сказала Динка.

— Слышали мы клятвы твои! Только зря это, Иоська от меня никуда не пойдет!

Динка молча подошла к лошади. Ребята тоже подошли, гладили бока Примы, расчесывали пальцами гриву.

— Сколько ей лет? — спросил Цыган и, ловко подняв голову Примы, заглянул ей в рот. — Молодая, а глаз слепой!

— Это ветка хлестнула ее по глазу, — машинально ответила Динка. У нее нестерпимо ныла голова; кровь уже не шла, но до темени страшно было дотронуться и не было сил вспрыгнуть на лошадь.

— Вот садись с пенька, — сказал Рваное Ухо и подвел Приму к старому пню.

Динка села, взяла поводья.

— Прощайте. Я еще приду как-нибудь днем. Меня никто не увидит, не бойтесь!

— А днем ты нас не найдешь: мы, как кроты, в земле живем. Днем спим, а ночью выходим!

— Где же в земле? — удивилась Динка.

— Ну, это наше дело! А ты, если надумаешь, приезжай ночью, — неожиданно миролюбиво сказал Цыган.

Динка улыбнулась.

— Ну уж нет! Чтобы ты мне опять голову разбил?

— А ты знак подай, а то и разобью! Покричи кукушкой. Можешь?

— Могу. Иоська! — позвала Динка. Иоська поднял глаза. В сером утреннем свете они казались огромными.

— До свиданья, Иоська! И ты прощай, Ухо! Я рада, что увидела тебя, а то часто снилось мне, как бежит за тобой торговка, и больное ухо твое мне снилось. Прощай, Жук! — Динка тронула лошадь. Ехать рысью она не могла и, сцепив зубы, сразу взяла в галоп.

Ребята молча смотрели ей вслед.

— Поехала… — не то сожалея, не то удивляясь чему-то, сказал Цыган.

Глава восемнадцатая

ВОСПИТАНИЕ — ДЕЛО СЛОЖНОЕ

Пока Динка добралась домой, Ефим уже ушел. Динка пошла к ручью, выстирала заскорузлое от крови платье, как могла промыла родниковой водой рану, завязала ее бинтом. Дома она долго шарила в ящике стола, где лежали у Мышки всякие лекарства. Динка никогда не лечилась, но сейчас голова ее нестерпимо болела, и она хотела принять все меры для скорейшего выздоровления. Налила в рюмку валериановых капель, подумав, бросила туда же таблетку пирамидона и, выпив все это одним залпом, улеглась. Но сон не шел. Подушка казалась жесткой, шея с трудом ворочалась, и душу саднила горькая обида на Цыгана и Иоську.

Не пошел с ней Иоська… А она из-за него столько хватила горя: искала его на базаре, плакала, ехала ночью в лесу, да еще получила такой удар по голове и теперь валяется без сил. За что ударил ее Цыган? Ведь мог бы убить! И грозился еще… Конечно, он перед ребятами хорохорится, а вообще жуткий человек, и улыбка у него какая-то волчья, и глаза как у хищника. И ругается он, как последний босяк, ни одного слова без ругани. Динка с отвращением вспоминает грубый голос Цыгана, но в этих воспоминаниях вдруг проскальзывает неожиданное мягкое выражение его лица, смущение, не свойственное ему, даже доброта… И как это он сказал? «Ты нас днем не найдешь: мы живем, как кроты, в земле». Где же они живут? В первый свой приезд она хорошо разглядела хату, там не было никаких признаков жилья… Динка потрогала голову и тихонько застонала.

«Черт с ними, пусть живут где хотят! Я не пойду туда больше, видеть не могу этого черного Жука! Тем более, что Иоська жив… Я исполнила свое обещание, нашла его!.. Но как нашла? Среди босяков, базарных воришек, а может, еще и хуже… — Динка вспомнила Катрю и снова заволновалась. — Конечно, если по-настоящему честно выполнить свое обещание, то я должна бы вырвать у этого Жука мальчишку, учить его, воспитывать. Но кого я могу воспитывать? Я сама-то никак не воспитаюсь как следует. А сколько со мной мучилась мама… Да и станет ли меня слушаться Иоська? А ведь я была однажды учительницей, — вдруг вспомнила Динка и, придерживая рукой больную голову, засмеялась. — Сколько мне было тогда лет? Одиннадцать? Двенадцать? Леня был уже в седьмом классе, кажется».

Динка вспомнила, как мама каждый день выдавала им, всем троим, и Лене по три копейки на завтрак в гимназии. Эти копейки Леня никогда не тратил на себя, а в субботу, собрав их за неделю, выдавал Динке. Она называла это «получкой» и тайну этих получек строго хранила от всех, хорошо понимая, что если узнает мама или хотя бы Мышка, то ей не поздоровится. Динка была отчаянной лакомкой и очень любила угощать своих подруг. Каждую субботу, получив от Лени «получку», она приглашала двух-трех девочек в кондитерскую Клименко, которая славилась свежими тянучками. Ходила туда Динка и одна. Кондитерская была маленькая, дверь из нее вела в жилые комнаты, где проживал сам Клименко с женой и восьмилетним сыном Колькой. Клименко был толстый, добродушный человек, он сам делал тянучки и выносил их в лавку на большом противне. Когда он шел с противнем в своем сером фартуке, мясистые щеки его тряслись и противень одним концом крепко упирался в живот, а жена, худенькая, с жидким пучком волос на затылке, бежала рядом, приговаривая: «Упирай в живот, Федя, упирай в живот, а то сронишь на пол!»

Иногда за стеной поднимался невероятный шум: это супруги гонялись за своим Колькой, который вдруг появлялся из комнаты и с грохотом тащил по полу привязанный за веревку противень. Тянучки были свежие, мягкие, они сбивались в кучу, и супруги чуть не плакали. Один раз Динка вырвала у мальчишки веревку и, облокотившись на прилавок, спросила:

— Неужели вы не можете справиться с вашим Колькой?

Супруги, перебивая друг друга и вытирая обильный пот, катившийся по их лицам, стали жаловаться, что Колька никого не слушает, что ему надо учиться читать и писать, что они уже брали на дом учительницу, но Колька залезал под стол и щипал ее за ноги.

— Какой же человек будет это терпеть? Она, конечно, неделю походила и отказалась, — со вздохом сказал Клименко.