Изменить стиль страницы

Тем временем внизу и правда послышались голоса — отец, как я понял, снова собрался в гараж. Значит, припадок наверняка кончился, иначе он не ушел бы. Я глубоко вздохнул и потихонечку запел. Потом слез с кровати, секунду постоял в нерешительности, а потом опустился на колени, выдвинул из-под кровати Уголовный сейф и по привычке проверил, на месте ли марка, хотя мне уже в общем-то было все равно, лазили предки в сейф или нет. Настало время для еще одного решения. Я открыл гардероб, вытащил оттуда большой лист оберточной бумаги и расстелил его на кровати. Тут меня снова охватило оцепенение, и, уставившись остекленевшим взглядом в стенку, я припомнил свой разговор с предками. Довспоминавшись до бабушкиных слов про мой старый плащ, я сообразил, что письмо от Бума все еще там, быстренько проскользнул в ванную и ощупал плащ-халатный карман. Письмо было на месте. Я вынул его и попытался вспомнить, как оно было сложено. Вспомнить мне не удалось, но это было и неважно, потому что, если бы предки его нашли, они обязательно заговорили бы о нем. Развернув и разгладив письмо, я сдул с него всякую мусорную пыль и прочитал еще раз.

Уважаемый господин Сайрус!

Большое спасибо за присланные Вами шутки и скетчи — некоторые из них я, видимо, смогу использовать и соответственно оплачу. Что касается до постоянной, как Вы написали, работы, то у меня всего один постоянный сотрудник — мой менеджер. Однако несколько парней регулярно присылают мне свои произведения, и я охотно поговорю с Вами более подробно, если Вы зайдете ко мне, очередной раз оказавшись в Лондоне.

Всего наилучшего и непременно продолжайте писать! Всегда Ваш

Бобби Бум.

Сейчас, когда отец пообещал выгнать меня из дома — пока еще, к счастью, только пообещал, — Бумово письмо казалось не слишком обнадеживающим. И тут снова, едва я подумал, что на самом деле окажусь в Лондоне, мне стало как-то не по себе. Я вернулся в комнату и вынул из бумажника скопленные деньги. У меня было девять фунтов. Перевернув над кроватью бумажник, я сосчитал вывалившуюся на оберточную бумагу мелочь — четырнадцать шиллингов и шестипенсовик. Стало быть, девять фунтов четырнадцать шиллингов шесть пенсов. Но я не знал, на сколько хватит этих денег, ведь мне предстояли расходы на дорогу, квартиру, еду и всякое такое прочее. Положив деньги обратно в бумажник, я принялся вынимать из Уголовного сейфа календари.

Три дюжины календарей легко уместились на большом буром листе оберточной бумаги. Можно было немного добавить. Я вытащил из сейфа еще дюжину, завернул всю пачку в бумагу, вынул из вазочки в форме слоника, стоящей на каминной полке, бечевку и обвязал бурый пакет. Он оказался очень тяжелым — гораздо тяжелей, чем можно было предположить. Закрыв Уголовный сейф и приклеив марку на новое место, я пошел с пакетом под мышкой вниз. В холле я прихватил еще патефонную пластинку, которую давно уже надо было отнести в магазин «Мелодия».

А потом боязливо приоткрыл дверь гостиной. Бабушка, с теплой шалью на плечах, сидела в своем кресле, прихлебывала из чашки жидкий чай и сдержанно постанывала, чтобы показать, как плохо она себя чувствует. Я облегченно вздохнул и прошел через гостиную в кухню, где. матушка замешивала тесто для пшеничных лепешек.

— Ну как она? — отрывисто спросил я матушку.

— Да так, — мученическим голосом сказала матушка. Я решил удовлетвориться этим ответом.

Кивком головы указав на мой пакет, матушка спросила:

— А это у тебя что?

— Разное, — ответил я. — Книги. Бумаги. Пластинки.

— И куда же ты с ними собрался?

— Известно, куда: выбрасывать, как он велел. — Теперь уже у меня прорезался мученический голос.

— Не глупи, — спокойно сказала матушка и занялась лепешками. Я вышел из дома. Дверь гаража была открыта — значит, отец уже опять был там.

Я зашагал по Вишневой аллее не к центру, а в сторону окраины — вышел на Садовую, потом на Огородную, миновал деревянные лачуги строителей и спустился по грязной дороге к Страхтонской пустоши.

Страхтонская пустошь — трущобная окраина города — была окаймлена со стороны Огородной несколькими красильнями, дальше виднелся городской стадион и общественная уборная, а центр пустоши был вымощен толстым слоем шлака, потому что окрестные жители, вычищая камины, вываливали его сюда с незапамятных времен; и здесь же устраивались у нас ежегодные Страхтонские ярмарки. Островки чахлой травы по краям пустоши были расчерчены черными загогулинами тропинок, протоптанных гуляющими здесь летом стариками, и одна из таких тропинок привела меня к серой группке уродливых, обреченных на снос каменных домишек. За домишками Страхтонская пустошь круто поднималась вверх, и в отдалении, чуть выше огородных участков, горбились вересковые холмы, фотографии которых неизменно публиковались в ежегоднике страхтонского муниципалитета. Я решил выбросить сверток с календарями в первую же глубокую яму.

Мне нравилось бродить здесь, особенно в ясную погоду; я мог разговаривать с самим собой вслух, а каменистые, круто вздымающиеся над пустошью холмы были для меня государственной границей Амброзии. Сегодня по-осеннему выцветшее послеполуденное солнце окрашивало мир в серо-стальные тона. Городские звуки слышались неясно и приглушенно, как будто я был отделен от них невидимой стеклянной стеной.

В Амброзии царил неустойчивый мир. Власть доктора Гадлера, реакционера и предателя, пошатнулась, но все еще была сильна; дело осложнялось тем, что ему удалось перехватить несколько моих писем Артуру, где говорилось о государственном перевороте. Лиз, которую мы собирались назначить на пост министра внутренних дел, исподволь освобождала заключенных.

Проходя мимо уродливых каменных домишек, я обратился с речью к амброзийскому президенту и одновременно подумал, не выбросить ли мне календари прямо здесь — потом их, правда, могли, чего доброго, найти, как мертвого младенца в коробке от башмаков.

— Господин президент, — сказал я, — Амброзии неведома истинная демократия. И все же в нашей стране живет свободолюбивый народ. — Я поднял вверх старую пластинку. — Знаете ли вы, что это такое, господин президент? Это избирательный бюллетень, и я не успокоюсь до тех пор, пока наш народ не изберет с помощью свободного голосования по-настоящему демократическое правительство.

Я уже выбрался из низины и стоял теперь на склоне крутого холма, чуть ниже огородных участков. Передо мной расстилалась пустошь, в отдалении виднелись трибуны стадиона с рекламой зеленых бобов, ряды домов на окраине города с пабами в конце каждого квартала и темное каменное здание полицейского участка,

— Мы перестроим… — звонко начал я, но, услышав шорох шагов позади, резко обернулся. И увидел советника Граббери: он брел, тяжело опираясь на шишковатую старомодную трость, по каменистой тропке, проложенной между огородными участками, и наверняка предавался самодовольным мечтам, как будто он Джордж Борроу или доктор Джонсон; глаза у Граббери слезились, и он поминутно вытирал их.

Мое сердце замерло, и я попытался сообразить, сколько ударов оно уже сегодня пропустило и сколько нужно таких перебоев, чтобы человек умер. Спрятаться мне было некуда — разве что прыгнуть с холма вниз, — да и все равно Граббери наверняка уже меня заметил. Я изобразил лицо любителя прогулок и крепче прихватил мой бумажный сверток, разросшийся, как мне почудилось, до невероятных размеров.

Шаркая подошвами, Граббери спустился ко мне по тропинке и приветственно поднял трость.

— Здрасссь, паренек, — сказал он своим низким, с йоркширскими интонациями голосом.

— Здрасссьте, господин советник, — по возможности басовито отозвался я.

— Солнышко-то пригревает, — объявил Граббери и без перехода осведомился: — А ты, стал'быть, футбол отсюда решил поглядеть?

— Да нет, стал'быть, просто гуляю, — по-всегдашнему полунасмешливо-полупочтительно ответил я. Мне было до посинения трудно не расхохотаться, потому что я представлял себе, как буду пересказывать наш диалог Артуру.