— Когда мне, Того, приходится разговаривать по-грузински, то сначала я говорю легко, а потом замечаю, что нет-нет, а подыскиваю слова. А если задумаюсь, думаю по-русски. Окончательно стал русским.
Этот мотив тоже уже был знаком Каурову, хотя резкий грузинский акцент в русском произношении, ошибки в ударениях, от чего Коба так и не избавился, противоречили, казалось, его признанию. Уловив сомнение, Коба подтвердил:
— Стал русским.
— И что же?
— Что? — Сталин помедлил. — Русь, куда ты несешься, дай ответ. Не дает ответа.
На слух Каурова, эти известнейшие слова Гоголя странно звучали в устах большевика. Мысль о неисповедимости путей России была, разумеется, чужда русскому марксистскому движению. Оно и возникло-то в борьбе против нее. И вдруг Сталин в узенькой пустой комнате на Мойке в ночной беседе с другом вымолвил: «Не дает ответа». Э, так он, кажется, вернулся к тому, о чем сперва не захотел говорить, к словно бы повисшему вопросу Каурова: почему во время войны не высказывался?
Теперь Кауров внимал не перебивая. Сталин продолжал:
— А товарищ Ламанчский преподносит нам ответ: государство без армии, без полиции. Пыхнув трубкой, он вынул ее изо рта и с сипотцой дунул в поднимающийся к голой лампочке дымный клубок, который тотчас космами расползся. Картинность заменила ему долгие речи. Он и далее выражался кратко: Сбросить грязное белье… Это нетрудно, когда дело идет о всяких одежках эмигрантского полупризрачного существования. Нетрудно повернуть туда-сюда… — Сталин поупражнял пальцы, распрямляя и снова сжимая ладонь. — А поверни-ка Россию! Мы же беремся это сделать, ведем к власти нашу партию. — Он не убыстрял слов, по-прежнему негромких, но говорил с силой, которая ощущалась собеседником. Позволительно ли нам, революционерам России, рассматривать ее как страну без истории, страну, лишенную национального духа и характера?
Кауров слушал, испытывая опять смятение мыслей. Как отнестись к Кобе? К какому направлению его причислить? Социал-патриот? Нет, совсем не то. Но откуда же это у него: Россия, Русь? В дружеском кругу большевиков этак о России не говаривали. Ни на какую полочку его не поместишь.
Многое в нем привлекательно. Вот он только что сказал: ведем партию к власти. Но сам-то отнюдь не властолюбец! Его зарок: ничего для себя. Как и в былые годы, ходит обтрепанным. Ночует на этом продавленном диване, не имея, наверное, ни одеяла, ни подушки. Работает и днями, и ночами. И не выставляется, держится не на виду. Так у нас и будет: власть без властолюбия!
Окно уже чуть помутнело, Кауров стал прощаться:
— Надо бы, Коба, еще повстречаться.
— Захаживай.
Однако в считанные дни этого приезда Каурову больше не довелось потолковать с Кобой.
37
Солдат Кауров вновь приехал из Иркутска в Питер в том же 1917 году на исходе лета или, говоря точней, в воскресенье двадцатого августа. Тогдашние даты легко запоминались, могли быть и впоследствии восстановлены без затруднения: из них складывался календарь русской революции, на его листках оставались метки несущихся будто наперегонки событий.
8 тот ясный августовский день происходили выборы в Петроградскую городскую думу, которым в газетах, что Кауров накупил в вокзальном киоске, были посвящены аншлаги во всю полосу, аншлаги, называемые также шапками на не чуждом ему еще со времен дореволюционной «Правды» жаргоне профессионалов. Каждая призывала, напутствовала на свой лад избирателей.
Нашлась тут и невзрачная газета большевиков «Пролетарий» — орган Центрального Комитета партии. Да, полтора месяца назад «Правда» была разгромлена юнкерским отрядом и запрещена, но потребовалось лишь несколько дней, чтобы ей на смену появился «Рабочий и солдат». Временное правительство закрыло и эту газету, однако почти тотчас же ее место занял «Пролетарий».
Здесь же Кауров бегло просмотрел страницы «Пролетария». Э, передовица, помещенная без подписи, принадлежит, видимо, Сталину. По разным признакам — короткая энергичная фраза, повторы, призванные усилить речь, можно безошибочно угадать его руку. Даже некоторые документы партии, что Кобе теперь довелось писать, были, на глаз Каурова, словно мечены некой именной печатью.
Как раз в день отъезда из Иркутска он успел заполучить дошедшую из столицы газету своей партии (тогда «Рабочий и солдат»), где было опубликовано обращение питерской городской конференции большевиков «Ко всем трудящимся, ко всем рабочим и солдатам Петрограда». Там говорилось о восторжествовавшей контрреволюции, которая загнала Ленина в новое подполье, упекла в тюрьму ряд выдающихся вождей отбитой революционной атаки. Сквозь набранные крупноватым шрифтом ровные столбцы как бы проступал знакомый, разборчивый — каждая буковка поставлена впрямую — почерк Сталина. Кто, как не он, мог повторить в этом воззвании строчку, уже дважды или трижды фигурировавшую в творениях Кобы-журналиста: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил!»?
Однако пока что газетка неказиста. Вот куда приложить бы руки, поработать в «Пролетарии»!
— Ваши документы!
Этот оклик возвращает Каурова под своды обширного людского пассажирского зала. К зачитавшемуся солдату-иркутянину подступил патруль — два юнкера и прапорщик. У юнкеров винтовки с примкнутыми штыками. Лоснится вороненая сталь. Гимнастерку прапорщика украшают беленький Георгий и нашивка за ранение. Глаза холодно озирают солдата, расценивают нерядовое обличие. Чистенько одет. Тонка кожа загорелых щек, нежный румянец сгодился бы и девушке. Багаж явно не солдатский — у ног стоят два чемодана. И впился, изволите ли видеть, в листок большевистской партии.
Кауров не теряется, кладет на чемодан поверх пачки только что купленных газет свой «Пролетарий», оставляя заголовок на виду.
— Документы? Пожалуйста.
Из полевой сумки, перекинутой на ремешке через плечо, он извлекает хрусткую бумагу. Милости прошу, поинтересуйтесь. Не угодно ли, нижний чин Кауров подлежит демобилизации и дальнейшему направлению, как гласит эта уснащенная писарскими завитками грамотка, в Петербургский университет для восстановления в правах студента. Указан и соответствующий циркуляр за таким-то номером: студенты, пострадавшие от политических преследований, исключенные при царском режиме за революционные дела, возвращаются из армии продолжать образование.
Прапорщик ознакомился с бумагой, повертел ее, рассматривая оттиснутую фиолетовой краской круглую печать, потребовал еще и солдатскую книжку, затем кинул взгляд на чемоданы.
— Не желаете ли приподнять? — озорно спрашивает Кауров. — Должен сообщить: тяжеловаты.
— А что в них?
— Революционный груз.
— Какой?
— Не догадываетесь? Книги! Странствуют со мной.
Не поддержав шутку, хмурый начальник патруля протягивает солдату документы и отходит, кивком зовя за собою юнкеров.
Кауров посматривает вслед. Да, хватило у вас, господа, силенок вынудить Ленина уйти в подполье, а запретить партию руки коротки! И газету «Пролетарий» обязаны терпеть! Вам, наверное, хотелось бы схватить этот листок, а заодно увести под конвоем читателя-солдата, но видит око, да зуб неймет.
Сохранив и в тридцать лет юную стать, Кауров легко подхватывает свои чемоданы, выбирается на площадь. Впереди простерта уходящая в смутноватую даль прямизна Невского, будто обычного — двигаются туда-сюда трамваи, посверкивает бликами витрин солнечная сторона. Кауров невольно останавливается, втягивает глубоко воздух Питера. И предается не всем знакомому или испытанному иными лишь мимолетно ощущению — ощущению столицы. Наконец-то он опять станет питерским студентом — э, впрочем, в такой час истории что ему попечения студента? — станет питерским работником, приобщится и к обиходно малой, и к великой первородности, к первоисточнику, к центру, откуда в необъятную сибирскую провинцию добегали волны. Здесь, на этих улицах, рождаются, происходят потрясения всей земли. И ось земного шара, если разрешить метафору, пролегает теперь, может быть, как раз на том перекрестке, где, как он в подробностях знает по газетам, днем четвертого июля демонстрацию, шествовавшую под большевистскими знаменами, заполонившую весь Невский, огрели ружейной пальбой. И загремела перестрелка.