В какую-то минуту стремнина речи добирается сюда. Теперь у Ленина есть время, чтобы основательнее охарактеризовать воззрения Маркса и Энгельса на сей предмет. Он наизусть приводит их высказывания, забытые, затерянные, не цитируемые пропагандистами и теоретиками социал-демократии. Уже выйдя из-за кафедры, сунув пальцы в жилетные кармашки, то откидываясь с носков на каблуки, то опять подаваясь корпусом вперед, он с явной охотой исполняет эту миссию марксиста-просветителя.
Но самые весомые доводы он еще приберегал. Подошла их очередь:
— Если вы полагаете, что рабочее государство сфантазировано, то нс угодно ли вам, товарищи делегаты Всероссийского совещания Советов, оглянуться на самих себя? Кто сочинил, кто выдумал Советы? Они рождены жизнью, рождены революцией. Нет реальной силы, которая могла бы их распустить. Они, по сути дела, власть. — Ленин выбросил перед собой обе ладони, как бы подавая, показывая свое утверждение. — Власть или, вернее, из-за присущей соглашателям нерешительности, уступчивости — полувласть. Поскольку эта полувласть существует, постольку в России уже создано на деле, хотя и в слабой зачаточной форме, новое государство типа Парижской Коммуны. Разве оно кем-нибудь придумано? Оно живет рядом с правительством капиталистов.
Некая часть сомнений Каурова рассеялась, Ленин перетаскивал и его на свою сторону. И все же бывший студент-математик, солдат сибирского полка, мог перечислить еще ряд недоумений. Отказаться от демократической республики? Издавна Кауров привык к мысли, что большевики — самые крайние, самые последовательные демократы. Ленин подошел и к этому:
— История возложила на международное пролетарское движение задачу вести человечество к отмиранию всякого государства.
Чудилось, его картавость вносит какую-то теплоту жизни, нечто близко ощутимое в слова: международное пролетарское… Нет, дело, конечно, не в картавости. Ленин даже интонацией выражал ставшее для него естественным и неотделимым от духовной его личности исповедание того, что пролетарии всех стран составляют общность более тесную, более высокую, чем общность нации. Здесь в Таврическом дворце Кауров схватил слухом и глазом этакое естество Ильича, испытал прелесть проникновения. И сразу же доводы Ленина о необычайном государстве, сперва показавшиеся утопистикой, чуть ли не дичью, сделались ближе.
— Социалистическая революция, эра которой началась, обретает смысл лишь в уничтожении государства, — опять устремив сверкавшие зрачки в неведомую гипнотическую точку, с силой долбил Ленин. Путь к этому пролегает через власть Советов. Заявляю без колебаний, что деятельность пролетарской партии стала бы бессмысленной, партия революционного Интернационала изменила бы себе, если не держаться такой перспективы, такой нити.
Он убеждал своей убежденностью. Порою с мест, занимаемых меньшевиками, доносились иронические возгласы, кто-то во всеуслышание пустил оттуда язвительно — бред, но Ленин не позволял себя отвлечь, прорубался по собственной наметке. Большевики внимали молча. А он все разбирал, рассматривал грядущую власть пролетариата, прощупывал, выявлял ее упоры. Лексикон был изобилен, низвергались во множестве определения, эпитеты, уподобления, видимо, уже найденные раньше в неотступном думании. И опять наряду с логикой воздействовало и что-то личное: крепчайшая вера в неоспоримость истин, которые он излагал. Чувствовалось, он с личной ненавистью отвергал систему бюрократического управления:
— Надо отбросить закоренелые глупейшие чиновничьи предрассудки, тупую казенщину навыков канцелярской России, реакционно-профессорские измышления о необходимости бюрократизма.
Далее он и тут развил предупреждение Маркса об опасностях, грозящих изнутри государству-коммуне, о возможности превращения рабочих делегатов и должностных лиц из слуг общества в его господ, и опять-таки по Марксу перечислил меры, которые безотказно предотвратят такую возможность.
— Трудно? — спросил он, наклоняясь к аудитории. — Да! Но трудное не есть невозможное.
Эти вот слова — трудное не есть невозможное — и оказались почему-то последней гирькой, которая перетянула Каурова к ленинским тезисам. Правда, мысли еще не уложились, оставались взвихренными, взбаламученными, еще следовало думать и думать, но Кауров был уже радостно готов, как и в пронесшиеся годы, меченные Вторым съездом, революционным штурмом, поражением, новым подъемом, мировой войной, определиться в качестве ленинца.
В зале на меньшевистской стороне возник гул, когда Ленин подошел к своему заключительному тезису, предложил сбросить грязное белье, отказаться от измаранного наименования — социал-демократическая партия — и возродить старое, славное, научно точное звание: коммунисты.
Пережидая шум, прищурясь и вновь обретя вид хитреца, он некоторое время смотрел на своих противников. Затем, так и не откликнувшись на выкрики, сказал еще об одной задаче: создать революционный Интернационал против социал-патриотов, а также и против тех, кто отказывается с ними рвать. На этом он без какой-либо звонкой концовки завершил речь, поставил точку…
— Впрочем, Коба, не точку, а… А сделал обеими руками округляющий жест, вот этак, и будто опустил некий круглый кувшин или вазу на край пюпитра. Понимаешь?
— Понимаю. Поставил, значит, на край вазу. Что же от нее в тряске останется?
— Ты уже толкуешь символически.
— Хо, попал и в символисты. Ладно, давай дальше впечатления.
— Да ты информирован без меня.
— О твоих впечатлениях? Гони, Того, гони.
— Понимаешь, если брать все в целом… Я вот и сам хочу определить: в чем же смысл появления Ленина, его приезда? И нахожу ответ: он сказал такое… Повторяю, если брать все в целом… Такое, чего никто, кроме него, ни одни человек на земном шаре не сказал бы.
— Не философствуй. А то, кажись, ударишься в теорию героя и толпы. Говори дельно. Что же там было после его доклада?
Кауров начал характеризовать прения, тоже в своем роде примечательные, но в комнату вдруг вторгся Каменев, держа в белой руке исписанные длинные листки.
35
Пиджак вошедшего был расстегнут, волны русой шевелюры несколько разметаны.
— Трам-бом-бом-бом! — бравурно, в темпе марша пропел он, взмахивая листками. Только что закончил. С пылу с жару!
Его выпуклые голубые глаза скользнули сквозь пенсне по остроносому лицу солдата, которого он сегодня видел возле Кобы.
Коба перестал ходить.
— Ничего. Это мой друг, — проговорил он. — Член партии. Работал в «Правде». Нам он не помешает. — И, не тратя более слов, назвал фамилии обоих:
— Каменев. Кауров.
Каменев со свойственной ему рассеянно-благодушной улыбкой поклонился, затем кинул листки на стол:
— Коба, прочитайте. Кажется, удалось обосновать взгляд нашей редакции.
— Нашей партии, — поправил Сталин.
— Совершенно верно. Взгляд партии в противоположность схеме Ленина.
Сталин без улыбки проронил:
— Ленина-Ламанчского?
Каменев живо взбросил голову, приоткрыл толстые губы, поцокал языком, как бы нечто дегустируя.
— Ламанчского? Это метко! — Он раскатисто, жизнелюбиво засмеялся. — Метко! Хитроумный гидальго Дон Кихот Ламанчский. Как раз тютелька в тютельку.
Похлопав длинными пальцами по красивому выпуклому лбу, он вслух припомнил строчки «Дон Кихота»:
— Наш гидальго отличался крепким сложением, был худощав, любил вставать спозаранку и увлекался ружейной охотой. Его возраст приближался к пятидесяти годам. Каменев снова поцокал. — Кажется, не вру. Все совпадает. — И, вспоминая, продолжал: Отдаваясь чтению рыцарских старинных романов, бедный кабальеро ломал себе голову над туманными оборотами речи и изводил себя бессонницей, силясь их понять, хотя сам Аристотель, если бы нарочно для этого воскрес, не распутал бы их… И однажды наш благородный герой взялся за чистку принадлежавших его предкам доспехов. Произвел и разные другие, необходимые рыцарю, приготовления. Совершив эту подготовку, почтенный Дон Кихот решился тотчас осуществить свой замысел, ибо он полагал, что всякое промедление с его стороны может пагубно отразиться на судьбах человеческого рода.