— Наденька, как я вам рад.
Она тотчас откликается:
— Нечаянная радость?
Этот ее возглас как бы вызывает из минувшего квартиру-вышку на 10-й Рождественской, столовую с портретами четы Аллилуевых, с черно блестевшим пианино у стены. Ольга Евгеньевна намеревалась вынуть из поданного Иосифу стакана всплывшую чаинку. Тихая тут, Зина Орджоникидзе проговорила: «А у нас это считается приметой. Нечаянная радость». И Сталин изрек: «Слыхивал». Неужели именно в этот вечер ему, не знававшему мягкосердечия революционеру, судьба принесла нечаянный дар вдруг занявшуюся пламенем любовь шестнадцатилетней девушки, девушки, которая, должно быть, тогда еще не сознавала, сколь глубоки, неистребимы ростки впервые изведанного чувства, пронизавшие ее цельную натуру.
Нечаянная радость… Несколько месяцев спустя в той же квартире, в той же столовой справили свадьбу Сталина и Нади. Опять участниками вечеринки были и Авель Енукидзе, что при регистрации брака расписался как свидетель со стороны жениха, и вернувшийся с Кавказа Серго Орджоникидзе. Лишь не было Каурова, обретавшегося в сибирском далеке, клокочущем, как и вся Русь. В какую-то минуту пирушки Сталин дал волю страстям, которые его переполняли, схватил со своей тарелки куриную ногу и с маху швырнул в стену. Сергей Яковлевич укоризненно качнул головой. Коба ударил себя в грудь:
— Кавказец!
Так и осталось на обоях несмываемое подтекшее пятно — след счастливейшего дня, памятный знак свадьбы.
…Теперь близ стены Кремля Коба, поглощая воблу, безмолвно прислушивался к разговору Нади и Каурова. Она сообщает Платонычу кое-что о себе: обучилась машинописи, была в 1918 году вместе с Сосо в Царицыне, жили в вагоне, там же находился и ее, машинистки, рабочий столик.
— Заболталась! — прерывает Сталин. — Ему твои россказни не интересны.
Осекшись, Надя сводит на миг брови, потупляется, но тотчас верх берет живость характера. Взглянув вновь на Каурова, она комически сокрушенной улыбкой как бы извиняется за грубость Кобы. В глазах можно прочесть: вы же его знаете. Кауров говорит:
— Надя, мне слушать вас очень интересно.
— Ты, Того, известный бабий угодник.
Жена Сталина уже не решается распространяться о себе. Лишь произносит:
— Работаю теперь в секретариате Совнаркома. Опять машинисткой.
— Ну, наговорилась? Долго ли еще заставишь ждать?
Понукаемая Кобой, Надя переходит на скороговорку, к тому же несколько смущенную:
— Алексей Платонович, я узнала, что вы в Москве болели. И всего два или три дня, как поднялись… Вот вам…
Она протягивает ему обернутый газетой тючок.
— Что это? Зачем?
— Пустяки. Две банки какао. Сахар. Коржики моего изготовления. Вам для поправки.
— Надя, ни в коем случае! Пусть это пойдет Кобе. Видите, какой он у вас худенький. Ему тоже нужно сладкое.
— Не думайте, его не обездолим. Он этого не ест. На сладкое предпочитает воблу. После обеда засовывает в карман и…
Опять шаловливо-сокрушенная гримаска оживляет лицо Нади, она вновь будто просит извинить его чудачества.
— Бери, Того, бери. Чего ее обижаешь?
Кауров принимает подарок. Чем же отплатить? Подмывает нагнуться к голубым цветкам, припрятавшимся меж обломков памятника, и вручить Наде букетик. Однако взор Кобы тяжел, даже молчанием он как бы повелевает жене: уходи, не отнимай времени!
Она, больше не задерживаясь, прощается с Кауровым. И, быстро ступая в незатейливых, на низком широком каблуке ботинках, удаляется по тропе сада, оставляя мужчин наедине.
52
— Садись, Того, потолкуем.
Оба усаживаются на скамью. Сталин освобождается от меховой шапки, пятерней зачесывает, как гребнем, свои жестко вздыбленные волосы. Затем вытаскивает из шинельного кармана еще рыбину, потчует Каурова:
— Грызи!
— А ты? У тебя же больше нет.
— Ну, разделим надвое по-братски.
В руках Кобы трещит, переламываясь, хребтина воблы, рвутся напитанные солью волокна, сыплются сухие чешуйки, он протягивает другу лучший кус, довольствуясь меньшей половиной.
— Какие, Того, у тебя планы? Куда думаешь податься?
— Думать не приходится. Поеду к себе в армию.
— Но сам что бы хотел делать? Открывай свои задумки.
— Кое-что замыслил. Мечтаю написать книгу.
— Книгу? О чем же?
— О коммунистической морали.
— И какова главная мысль?
— Понимаешь ли, если сказать коротко, буду трактовать проблему; власть и мораль. — Кауров выбрасывает ладонь, указывая на громоздящиеся остатки памятника. — Кстати, и Робеспьер когда-то говорил: власть без добродетели гнусна, добродетель без власти бессильна.
Э, Коба, кажется, заинтересовался. Во взгляде мелькнуло знакомое вбирающее выражение. Он, однако, возражает:
— Во-первых, абстрактной добродетели не существует. Для нас добродетельно лишь то, что служит победе революции. Во-вторых, сначала отстоим нашу власть, а уже потом будем писать книги.
— Разве же мы ее не отстояли?
— Раненько успокаиваешься.
— Да вовсе я не успокаиваюсь. Придет опасность, окажусь в деле. Но ты меня спросил про мои мечтания. Кауров смущенно добавляет: — Лежал больным, какая штука, а на уме книга.
— Ладно, пока это отложим. Коба швыряет обглоданный хребетик. Что скажешь о моем вчерашнем выступлении? Выкладывай напрямик.
Кауров все же сперва запинается. Ему требуется, как и не раз в прошлом, одолеть некую словно бы пригибающую незримую силу, источаемую Кобой.
— Ты, какая штука, всегда оригинален. Я бы назвал тебя большим оригиналом.
— Комплимент сомнительный. Ну, не ходи вокруг да около. Давай по существу.
— Видишь ли… Что же у тебя получается? Кауров наконец перестает мяться, слова вольно полились: — Ленин велик, не видит ни ям, ни оврагов на своем пути.
Коба слушает не перебивая. Его собеседник продолжает:
— И потом… Как же это так? Октябрьская революция произошла вроде бы вопреки тому, что он советовал.
— Ты не понял. Не вопреки… Старик — великий стратег партии. Он указал нам единственно верное направление действий. Мы, практики, лишь кос в чем его поправили. Некоторые конкретные подробности нам, небольшим людям, были виднее. Коба по давнишней манере отделяет паузами фразу от фразы. А как же иначе? Как иначе может жить партия?
Он упирает взгляд в Каурова, ожидая ответа. Платоныч не находит опровержения. В самом деле, как опрокинешь эту несокрушимую ясную логику? Сталин высказывается далее:
— Да, в отдельных частных несогласиях мы проявили твердость против Старика. А как же иначе? — Речь привычно уснащена повторением риторического оборота. — Как же иначе? Мы идем за ним не слепо, а с открытыми глазами. Он и сам не потерпел бы другого к себе отношения. Лишь какой-нибудь фальшивый аристократ духа, фальшивый барин жаждет слепого преклонения. — Коба выговорил это со злостью, которую перед Кауровым не счел нужным скрывать. В марксистской партии такие долго не заживутся. Теория героя и толпы, культ личности нам чужды и, надеюсь, не проникнут в нашу партию… Что, не согласен?
Кауров не может не признать убедительность слов Кобы. И произносит:
— Согласен.
— Что же, по этому случаю закурим трубку мира.
Сняв варежку с несвободно двигавшейся левой руки, Сталин достает из кармана трубку и жестянку с табаком, выбивает чубук о скамеечную доску, смахивает пепел. Кауров говорит:
— Все-таки надо бы тебе полечить в Ессентуках руку. Кавказ теперь стал нашим. Лечись.
— Когда-нибудь съезжу. Возможно, и с тобой там повидаемся.
— Э, меня-то туда, наверное, не отпустят.
— Как знать… Попросим, отпустят.
Платоныч поднес Кобе спичку. Свернул и для себя самокрутку. Подымили, помолчали. Опять заговорил Сталин:
— Новые времена — новые переброски. Перебросим, Того, и тебя в другое место.
— На польский фронт?
— Польша — эпизод. Последняя тучка рассеянной бури. Будем глядеть дальше. Россия, Того, велика. Всюду нужны люди. Намечаем демобилизовать тебя из армии, послать на мирную партийную работу, Что скажешь?