Изменить стиль страницы

Ольга ловко расправила пиджак, хотела подержать, чтобы удобнее просунулись руки в рукава. Коба отклонил эту услугу, напялил свое одеяние. Под лацканами пиджака с каждой стороны были пришиты черные, на вате, вставки, закрывавшие косячок груди и шею по кадык.

— Застегните. Или дайте я.

Коба сам застегнул вставки. Молвил:

— Спасибо.

Каурову Ольга пояснила:

— Он простуживается, застуживает горло. Да и галстука не любит. И вот мы ему придумали.

Кауров в мыслях усмехнулся. Не любит галстука. Да он попросту занашивает рубашки почти дочерна. А теперь этого и не приметишь.

В столовую то и дело глухо доносилось хлопанье входной двери. В электропункте пульсировала трудовая жизнь: сменялись, уходили по вызовам монтеры и другие рабочие кабельной сети. Что говорить, отличный приют для нелегального ночлежника, Легко затесаться в гурьбу и незамеченным прийти, уйти.

Коба присел в своем обновленном пиджаке. Он был доволен, жмурился, подняв нижние веки.

У Каурова вновь всплыла догадка. Пожалуй, не только в «Правду», но и сюда, в дом Аллилуевых, он был привлечен Кобой. Да-да, и в этом Авеля подтолкнул Коба. И ни намеком свою роль не обнаружил!

Кто знает, уловил ли Сталин мысли Каурова. Покосившись на него, грубовато бросил:

— Чего прохлаждаешься? У тебя же дело!

Студент-«правдист» сказал всем «до свидания», погладил непослушные волосы Нади, уже отложившей кисточку, и пошел исполнять корреспондентские обязанности, добывать материал для «Правды». А заодно пользоваться всяким случаем, чтобы несгибаемо поддержать думскую шестерку, твердо отстаивать невозможность единства с ликвидаторами и теми, кто клонится в их сторону.

27

Минула еще приблизительно неделя. Кауров приходил к Аллилуевым на свой урок, однако Кобы уже не заставал. Угловая каморка пустовала, там можно было заниматься.

Как-то днем Кауров находился в «Правде», вычитывал корректуру профсоюзной хроники. Раздался телефонный звонок. В трубке Кауров услышал:

— Того?

— Я.

Коба заговорил по-грузински:

— Хочу повидаться. Ты свободен?

— Через полчаса освобожусь.

— И куда пойдешь?

— В нашу типографию на Ивановской. Понесу гранки.

— Условились. Где-нибудь на улице я тебя встречу.

И вот на какой-то улице зимнего Питера к Каурову, неизменно носившему студенческую шинель и форменную, с синим околышем фуражку, подошел Коба. Он, как и прежде, ходил в кепке и в летнем забахромившемся пальто. Кое-как намотанный шерстяной шарф топорщился вокруг шеи. Из-под шарфа виднелись краешки наползавших к кадыку черных, на вате, вшитых в пиджак вставок.

Коба был мрачен. Казалось, некий пламень еще истемнил его смуглое лицо. Глаза, по-всегдашнему маловыразительные, смотрели исподлобья.

— Коба, что с тобой? Ты болен?

— Нет, не болен. — Он замолчал; слова будто наткнулись на какое-то препятствие. Потом все же заставил себя произнести: — Ты мой друг. Только с тобой могу об этом говорить.

— О чем?

Опять точно какая-то затычка не позволила Кобе продолжать. Десяток-другой шагов они шли молча. Затем Коба опять одолел незримую препону:

— Знаешь, приключилась неважная история… Есть один товарищ… Оседлая жизнь, семья… — Отрывистые фразы разделялись паузами. — Очень хороший человек… У него жена… Понимаешь, баба… Лезет…

Он с усилием вытягивал из себя эти признания. Тут столкнулись его замкнутость и припадок искренности, которая для Кобы была невероятно трудной. И все же потребность выговориться пересиливала.

— Навязывается, — продолжал он. — Навязалась…

Внутренняя борьба, мучения Кобы, высказанные в словно обрубленных словах, были естественны, человечны. В нем жили, возвышали голос понятия подлости, понятия чести. Жили и терзали, сжигали его.

Ничье имя Коба не назвал. Извергнув свою исповедь, он сказал свободней:

— Хоть отрубай сам себе палец, как отец Сергий у Толстого.

— И отруби!

— Поздно.

— Тогда уходи оттуда.

— Куда уйдешь?

Эти слова опять трогали искренностью.

— От самого себя? — протянул Кауров.

Не ответив, Коба легонько подтолкнул друга вперед — это был жест расставания, — а сам повернулся, зашагал обратно. Его поглотил питерский холодный туманец.

28

Спустя несколько дней — еще одна встреча.

— Дядя Сосо! Идите же. Им уже пробил звонок.

Воздев кулачок и будто потрясая воображаемым звонком, Надя другой рукой влекла «дядю Сосо» в детскую, где Кауров терпеливо гонял старшую дочку Аллилуевых по разделу «извлечение корня».

Темная блуза Кобы была, видимо, недавно отстирана — незастегнутый воротник с посекшейся кромкой пока вовсе не лоснился. Кивнув Каурову, Коба с улыбкой, почти неприметной под усами, наблюдал, как Нюра складывала тетрадки и учебники. Надина рука все не отпускала его палец.

Нюра сказала:

— Вчера мы катались с дядей Сосо.

Кауров недоуменно выпятил нижнюю губу:

— С дядей Сосо? На коньках?

Нюра отрицательно повела головой, более непосредственная Надя хохотнула.

— На финских вейках, объяснила она. Сел с нами к финну в санки… И под бубенчики, она опять потрясла кулачком в воздухе, раскатывали по городу.

Кауров по-прежнему недоумевал. Коба и бубенчики? Несовместимо!

— Понимаешь, масленица, — сказал Коба. — И как раз получил немного денег. Гонорар за одну вещь. Уже есть набор. Ну, в честь…

Тут в детскую молодой походкой вошла мама. Голубоватый чистенький кухонный фартук опоясывал глухое ее платье. В подвижной жизнерадостной физиономии, обращенной к Кобе, выразилась укоризна. Тот, не убыстряя речи, договорил:

— В честь такого случая повеселил девочек.

— Зачем, Иосиф, вы их балуете? Не довольствуясь этим упреком, Ольга Евгеньевна воззвала и к Каурову: Он еще их повел в кондитерскую, угощал. Сосо, вы не должны так транжирить свои деньги.

— Сбережения, что ли, делать?

— Не сбережения, а что-нибудь себе купить.

Коба остался неподатлив:

— Обойдусь. И не погнушался общеизвестной шутки: Дело к весне, цыган шубу уже продал.

Ольга Евгеньевна опять апеллировала к Каурову:

— Алексей Платонович, как на него подействовать? Платоныч комически сокрушенно ответил:

— Безнадежно.

Эта реплика вызвала смех обеих девочек. Надя звонко повторила:

— Безнадежно!

Да, Кауров давно знал: неряха, голодранец, бессребреник 0, все это, и неприятное и привлекательное, какая штука, в Кобе сплелось, не расплести.

Ольге Евгеньевне пришлось только вздохнуть.

— Будем пить чай! — объявила она.

Однако у Кобы были свои планы.

— Ольга, если не возражаете, дайте нам чай в угловую. Ты, Того, свободен?

— Да.

— Пойдем, поговорим. Нас тут извинят.

…Угловая была прокурена крепким дешевым табаком. Волокна, крошки из разорванной пачки этого, грубой резки, почти черного табака виднелись на листах писчей бумаги, на пухлой стопке корректурных оттисков, делали нечистым узкий стол. Там же уместились настольная электрическая лампа под зеленым абажуром, чернильница-непроливайка, школьная тонкая ручка. На спинке стула был распялен пиджак Кобы. Гвоздь в стене служил вешалкой его пальто и кепке. Рядом раскачивался маятник ходиков. Заправленная серым одеялом койка притиснулась к противоположной стене.

Усадив Каурова на стул, Коба подал ему гранки.

— Вот, дали за это гонорар. Печатают в журнале «Просвещение».

Кауров достаточно знал Кобу, чтобы сквозь небрежность тона расчухать авторскую его гордость. На первом листе значилось: К. Сталин. Национальный вопрос и социал-демократия.

— Поздравляю.

— Спешишь. К чему поздравлять, если не прочел?

— Это же твоя первая большая работа… Сталин… Коба Сталин… Неплохо ты назвался. Тебе это подходит.

— Того, ты, кажется, преподносишь комплименты. Не нужно. Не для этого я тебя позвал.