Изменить стиль страницы

Нужно вам сказать, что авеню Трюдэн довольно шикарная улица. Вы встречаете на ней нянек богато разодетых детей, дамочек, идущих мелкими шажками, господ в котелках и цилиндрах. Словом, вид совсем не такой, как здесь. Два апаша, разгуливающие среди бела дня по улице Трюдэн, не могут не броситься в глаза.

Мои два субъекта останавливаются, осматриваются, нюхают воздух и в заключение направляются к улице Родье. Так как я не торопился, то замедлил шаг, чтобы видеть, что они будут делать. Один из них особенно замечателен. Круглое лицо, розовая кожа, почти никакой растительности, толстая деревянная шея, жуткие блестящие глаза и приоткрытый с одного конца рот, как бы собирающийся потихоньку чертыхнуться. Другой был более худощав, плюгав, с поджатым задом и втянутым животом, точно он постоянно оборонялся от какого-нибудь удара.

В начале улицы, направо, есть книжная лавочка, торгующая новыми и случайными книгами. Мои два субъекта останавливаются перед выставкой, рассматривают книжки, приподнимают обложки, наклоняются над картинками, толкают друг друга, жестикулируют и, в заключение, роняют какой-то словарь. Книгопродавец, следивший за ними через окно, ничего не говорит, но выходит на порог, заложив руки за спину, и пристально смотрит на них.

Он принимают беспечный вид и неторопливо переходят на другой тротуар.

Там был старьевщик, я думаю, что он есть и теперь; старый еврей с головою Мафусаила, который всегда был в жакете или сюртуке и пользовался всеобщим уважением. Он продавал всякую всячину, мебель, безделушки, железный лом, велосипеды. Как раз в то время почти всю его витрину занимал красивый велосипед с огромным рожком.

Они останавливаются и отпускают штучки по адресу еврея в надежде, что он ответит им.

Еврей молчал; он только посматривал в одну и другую сторону улицы, как бы желая удостовериться, будет ли помощь, если понадобится.

Прохожие продолжали свой путь, направляясь главным образом по противоположному тротуару и обращая мало внимания на происходившее. Но двое или трое еврейских детей, игравших в нескольких шагах от лавки старьевщика, оставили свои мячики и смотрели с серьезным видом.

И вот толстый апаш подходит к велосипеду и нажимает грушу рожка.

Услышав звук, оба апаша разражаются хохотом; еврейские дети не смеялись, а старик:

— Убирайтесь отсюда! Мазурики!

— Заткнись! А то я у тебя выдеру всю бороду, старый козел! Хе! Старый жид! Хе! Папуас!

Губы старика тряслись в бороде; но он делал усилие, чтобы сдержаться. Я притворился, будто читаю афишу, и продолжал покуривать свою сигару.

Мои апаши идут дальше; они достигают того места улицы Родье, где ее пересекает какая-то другая улица — не помню названия, — там на углу помещается булочная.

Я отчетливо помню это яркое солнце, заливавшее своими лучами лавку и камни мостовой. Казалось, что находишься в каком-нибудь тихом провинциальном городе. Булочница раскладывала булочки и пирожные.

Апаши проходят до перекрестка. У них такой вид, точно они сговариваются. Смотрят искоса на булочную и вдруг входят, толстый спереди, худой сзади. Понятно, я не слышал разговора, происходившего в булочной. Я даже не видел отчетливо жестов, потому что витрина отражала солнечные лучи.

Вдруг они выходят, держа каждый по сладкой булочке, которые они покусывали, заливаясь хохотом. Булочница кричит им вдогонку:

— Воры! Вы воры! Нечего заходить в лавку, когда нет ни гроша в кармане.

Она ограничилась этими словами и возвратилась в лавочку. Она протестовала только из принципа. Но, в сущности, она была довольна, что так дешево отделалась.

На улице, казалось, никто не заметил происшедшего. Люди, направлявшиеся на службу, продолжали свой путь; трактирщик продолжал отмывать мраморный столик, который он подтащил к самой канавке, а приказчик из бакалейной по-прежнему отвешивал фунт белых бобов.

Мои апаши направляются к заведению трактирщика. Когда они входят, он окрикивает их.

— Вы куда?

— Куда идем? К тебе, старина.

— Вам нечего делать у меня.

И он продолжал чистить свой стол; но кулак его судорожно сжимал тряпку, и тряпка вытирала все одно и то же место.

— Как нечего? Разве ты не отпустишь нам по стаканчику?

— У меня нет стаканчиков для тех, кто не имеет денег.

— У нас есть деньги! Может, больше, чем у тебя. Мы не просим милостыни! Фу ты, ну ты, какой фасон!

Несмотря на развязность, они опасливо поглядывали на хозяина, маленького плотного овернца, прочно стоявшего на своих ногах, круглоголового и коротко стриженного, с глазами навыкате. Он перестал вытирать стол и держал его за оба конца своими узловатыми лапами; я чувствовал, что еще момент, и он швырнет этим столом им в рожу.

Апаши, видно, тоже боялись этого, потому что перестали настаивать. Они вернулись на середину улицы, ворча и пожимая плечами.

Я думаю, что худощавый был более осторожен. У него был такой вид, точно он хочет урезонить толстого, сказать ему:

«Будет! Ну, будет тебе!»

Но толстый апаш, розовое бебе, не скрывал своего негодования. Он бормотал сквозь зубы:

— Ну, не подлец ли! Сволочь!.. — и т. п. Худощавый идет вперед и делает несколько шагов по улице Родье. Толстый поднимается на тротуар у бакалейной лавки, топчется перед выставкой, делая вид, будто спотыкается о горшки с молоком.

Потом он замечает мешок с картошкой.

— А! Картошка!

Он берет одну картофелину и швыряет ею в приятеля, который как раз в этот момент оборачивался и счел своею обязанностью, из вежливости, захохотать.

Но тут же стал ласково уговаривать толстого:

— Пойдем! Ну, пойдем!

Толстый берет вторую картофелину и снова запускает ею в приятеля. Потом третью, четвертую. Они подзадоривают друг друга. Худощавый подбирает упавшие картофелины и швыряет ими обратно: град картофеля с обеих сторон.

Прохожим тоже достается, но они ничего не говорят. Некоторые выжимают даже на своих лицах подобострастные улыбки.

Приказчик созерцал эту картину с выражением отчаяния; хозяин, на пороге лавки, кипел от негодования. Жена его, толстая, хорошо одетая женщина, увешенная драгоценностями, держала его за рукав и умоляла войти в лавку.

Я думал:

«Не странно ли, что такие вещи могут происходить среди бела дня? Где полиция?»

Испугались ли апаши, что дело в конце концов примет дурной оборот? Не знаю, но только они оставляют в покое картошку и продолжают свой путь посреди улицы, рука об руку, с наглым видом.

Я вытащил часы. Было поздно. Кроме того, я уже насмотрелся на их художества. Подумайте только, как они были горды. Целая улица в шикарном квартале терроризована ими в первом часу дня. У них был даже вид доброго государя. Они бросали на нас милостивые взгляды, которые, казалось, говорили: «Так как ваше поведение было примерное, мы вас прощаем».

Словом, я ускоряю шаг. Я обгоняю их.

Поравнявшись с писчебумажным магазином, я вдруг сотрясаюсь как от электрического удара. Никто даже не прикоснулся ко мне, никто не закричал; но меня всего сотрясло, как если бы на меня свалился трамвайный провод.

Я оборачиваюсь. Невозможно передать, что я увидел. Улица вдруг набросилась на обоих апашей, как… ну, как я сжал бы вдруг руками горло цыпленка. Не было ни одного слова, ни одного знака. Во мгновение ока улица смяла их. Хлоп!

Люди вдруг устремились с обоих тротуаров.

Почему в этот момент? Почему не раньше и не позже? Прохожие, торговцы, люди в фартуках, господа в пиджаках. Не было ни шума, ни криков. Вы только видели, как в воздухе с молниеносною быстротою подымались и опускались кулаки и палки.

Я не видел больше моих апашей. Они были поглощены людским клубком. Клубок нарастал и в то же время медленно скатывался вниз по направлению к улице Мобеж.

Я всячески сдерживал себя; но и я был вовлечен, втянут в этот клубок.

Вдруг я приклеиваюсь к нему. Я стискиваю зубы, поднимаю кулак, палку; дыхание мое становилось прерывистым; я начал хрипеть.