Изменить стиль страницы

Я, оказывается, была на волосок от смерти и могла остаться уродом на всю жизнь, если б стала сдирать эти ужасные повязки с зловонной, едкой мазью, от которой все тело болело и горело.

У меня оспа! Что это — Божие наказанье или искупление? Или просто так надо, как надо было заболеть Черкешенке, которая, слава Богу, теперь поправляется, как я узнала от доктора.

Сестре Анне, которая меня в темноте нечаянно задела за особенно больное место, я, не помня себя от боли, укусила руку. Она не бранила, не упрекнула меня, а только извинилась за то, что сделала мне больно. Мне стало стыдно.

Шепот у сестры нежный и ласковый, точно шелест ветерка. Я люблю, когда она говорит — дитя мое, роднушка моя, голубчик.

Моя тетя Лиза говорила так, мое солнышко говорил так когда-то и больше никто, никто!

Что думает мое солнышко теперь обо мне? Знает ли о моей болезни? Или ему все равно до меня, до маленькой девочки, которая так одинока, беспомощна теперь? — размышляла я.

Когда сестра Анна поила меня молоком с ложечки или натирала мазью, я чувствовала ее нежную, мягкую руку, но не видела ее. Плотная повязка все время лежала на моих глазах. Мне говорили, что я могу ослепнуть, если увижу свет, и остаться жалкою калекою на всю жизнь. Дрожь ужаса пробегала тогда по моему телу…

Ночью я постоянно стонала. О, как у меня чесалось тело! Какой нестерпимый зуд, какая мука! О, Господи!

Сестра Анна сидела у постели близко-близко, тихо поглаживая мои волосы, и своим нежным шепотом ублажала меня.

И когда я не хотела слушать ее нежных увещаний, она тихо, совсем тихо плакала.

— Сестра Анна! Вы плачете? Да?

— Мне жаль вас, дитя мое!

— Несмотря на то, что я кусала вас, и зла, как зверек?

— Вы больны, бедное дитя. А больным все прощается, — прозвучал кротко ее тихий шепот.

* * *

Я так кричала и капризничала всю ночь, что сестра Анна выбилась из сил. Я то звала ее, то гнала прочь, то снова звала. И когда она замедлила подойти ко мне на минуту, я дико, пронзительно закричала:

— Вы не идете ко мне, потому что боитесь заразиться. Да, да, боитесь! Ведь у меня оспа! У меня оспа! Я знаю это!

В следующую же минуту я раскаялась в своих словах. Свежие, теплые губы сестры Анны внезапно прильнули к моим губам.

— Вот же тебе, чтобы ты не думала, что я боюсь заразиться, бедное дитя!

Слезы хлынули из моих глаз…

Я испугалась, безумно испугалась. Ведь могла же она заразиться! Ведь заразилась же я сама от Черкешенки, когда поцеловала ее!

И мне вдруг стала невозможной, чудовищной мысль, что она может заразиться, заболеть, умереть, она, такая добрая, чуткая, славная.

Я стала мысленно просить Бога сохранить ее.

Я полюбила ее, ужасно полюбила за то, что она приласкала меня и пригрела. Ах, как давно я не видела ласки.

Я рассказала ей — сестре Анне — всю мою жизнь, все мое былое счастье и настоящее горе.

И про женитьбу солнышка, и про нее — ненавистную, злую.

Сестра Анна слушала молча, не возражая ни единым словом. Только когда я стала доказывать, что мачеха не любила меня точно так же, как я ее, моя добрая сиделка пыталась защитить ее.

— Быть может, она и любила тебя, мое дитя, но не умела выказать тебе этого или не могла понять твоей странной, сложной, необыкновенной натуры, — сказала она.

— Нет! Нет! — вскричала я, — не защищайте ее напрасно, сестра Анна, — она невзлюбила, возненавидела меня.

Потом, за острым взрывом печали, на меня нашло мое обычное глухое раздражение. Я металась по постели и кричала, что мне незачем жить, если я не увижу больше моих тетей, если не приобрету любовь солнышка, которую потеряла… если…

Тогда с обычной своей нежностью сестра Анна дала мне слово, что как только я поправлюсь, она поедет к моему отцу в Шлиссельбург и уговорит его позволить мне видеться с тетями, бывать у них. И что она расскажет ему, как горячо я люблю его, и тогда солнышко простит мне все.

— Вы скажете ему это? Да, скажете? Не правда ли? — шептала я, хватая ее руки. — Клянитесь мне, сестра Анна! Клянитесь, милая сестра!

— Клянусь! — произнесла она торжественно, — клянусь исполнить все по-твоему, дитя мое.

О, как я полюбила ее — эту милую, дорогую сестру Анну. После солнышка и тетей она стала для меня самой дорогой, самой близкой. Как хотелось мне остаться с ней навсегда.

* * *

Дни проходили за днями, длинные, тоскливые, потому что мне не только велено было лежать, не двигаясь, но и запрещено было говорить. Начну что-нибудь спрашивать, а сестра Анна тотчас прерывает меня:

— Довольно, детка, довольно! Тебе вредно говорить. Подожди, поправишься, тогда вдоволь наговоришься, обо всем расспросишь.

Ее голос звучал нежно, любовно, но с каждым днем он мне все больше и больше казался знакомым. Тщетно старалась я припомнить, где я его слышала.

Как-то раз, уже под вечер, мы опять разговорились с сестрой Анной о ней, о моей мачехе. Когда я, по обыкновению, рассказала ей, как ненавижу ее, сестра Анна тихо спросила:

— Деточка моя, задавала ли ты себе вопрос — заслужила ли твоя мачеха такую ненависть с твоей стороны? Задавала ли себе вопрос, за что именно ты так невзлюбила ту, которую твой отец избрал по любви в подруги своей жизни? Задавала ли ты себе вопрос, чем именно эта, дорогая сердцу твоего отца, женщина вызвала такую ненависть с твоей стороны и за что ты причинила столько боли и ей, и твоему отцу, который ее так любит?

За что?

Этот вопрос не давал мне потом покоя целую ночь.

За что я ее возненавидела? Как странно звучали эти два слова за что в устах сестры Анны. Ведь я же рассказала ей все. И она после моего рассказа должна была понять, что я не могла не возненавидеть ту, которая отняла у меня мое солнышко, которая стала между мною и им, моим ненаглядным папою, ту, которая так холодно относилась ко мне, нанося удар за ударом моей слишком впечатлительной детской душе.

Несколько дней подряд, под предлогом усталости, я почти не разговаривала с Анною, но все это время думала. К вопросу за что я возненавидела мачеху? присоединился целый ряд других, которые жгли мне сердце, наполняли болью и горечью все мое существо.

Господи! — думала я, — за что я наказана тем, что я не такая, как все? За что я мучаюсь, такая дикая, необузданная и не в меру горячая девочка? Почему я переживаю все острее и болезненнее, нежели другие? Почему у других не бывает таких странных мечтаний, какие бывают у меня? Почему горячие, необузданные порывы захватывают все мое существо, и мне трудно, трудно бороться с ними! Почему другие живут, не зная тех ужасных волнений, какие переживаю я? Почему их жизнь складывается так просто, спокойно, а моя так полна тревог? Почему я невольно причиняю столько зла окружающим? А между тем ведь у меня не злое сердце. Оно как будто упрекает меня каждый раз, когда я поступаю не так, как следует, когда я несправедливо оскорбляю других. И как предано это сердце солнышку, и как желало бы ему полного счастья, самого полного, какое только возможно на земле.

Солнышко! Теперь лишь, под влиянием этого вопроса сестры Анны, я почувствовала, что глубоко виновата перед ним. За что, в самом деле, я причинила ему столько горя, возненавидев ту, которую выбрало его сердце?

Теперь только, без всяких объяснений, я поняла, что тяжело было ему жить одному, что его сердце невольно должно было искать другого сердца — любящего, преданного. Поняла, что ему нужен был друг, взрослый друг, жена, которая бы делила с ним радости и горе, помогала бы ему переживать удары и уколы судьбы, с которой бы он мог советоваться обо всем, и что такого друга он, очевидно, нашел в Нэлли. Маленькая, глупенькая Аида вообразила, что ее солнышко создан только для нее одной, что он должен жить лишь ею одной, забыв весь мир, всего себя! Странная маленькая Лида.

— Солнышко, дорогой мой, папа мой ненаглядный, простишь ли ты меня? — повторяла я почти вслух, — простишь ли ты когда-нибудь твою непокорную дочурку?