Изменить стиль страницы

Чем дальше мы шли, тем шире и шире становилось подземелье, или, попросту говоря, подвал.

Вскоре перед глазами нашими предстала круглая сводчатая комната, сквозь узенькие оконца которой, вделанные в стене, слабо пробивались вечерние сумерки. В ту же минуту, как только мы вошли, что-то зарычало, закряхтело и заворчало в углу комнаты, и при слабом свете умирающего дня мы увидели высокую, страшную фигуру человека с огромной черной бородой, грозно поднявшуюся нам навстречу. Мне особенно бросились в глаза его всклокоченные волосы и кровью налитые глаза.

— Ах! Ах! — раздался за мною в ту же минуту пронзительный голос, и Додошка бросилась сломя голову назад по узкому коридору. За нею кинулись все остальные. Я неслась впереди всех, шелестя тяжелым камлотом. Мне казалось, что черный, страшный человек гонится за нами следом, что вот-вот его рука тяжело опустится на мое плечо…

— Ах! — облегченным вздохом вырвалось из груди всех шести девочек, когда мы снова очутились в галерее, прилегающей к сеням.

— Слава Богу! Унесли ноги! — осеняя себя широким крестом, произнесла Бухарина.

— Это был не кто иной, как он, — произнесла Додошка, едва сдерживаясь от истерических рыданий.

— Кто он? — вскрикнула Черкешенка, до боли впиваясь мне в руку своей маленькой, горячей рукой.

— Он, конечно, призрак того злодея, который… — и вдруг Пушкинская Татьяна внезапно смолкла и посмотрела на дверь, ведущую в сени.

Мы дружно вскрикнули все разом. На пороге сеней стояла Ефросьева.

Первую минуту всем нам, как по команде, пришло в голову броситься назад, прямо в сад, обежать его кругом и явиться в класс через задние двери. Но было уже поздно.

— Даурская, Бухарина, Елецкая, Воронская, и все остальные идите за мною.

Мы шли за нею в гробовом молчании, не смея проронить ни слова. Даже Додошка притихла. Сима значительно поджала губы, и обычная насмешливая улыбка не морщила ее рта. Мы шли чинно, по парам, точно на прогулку, особенно старательно выворачивая ноги, чтобы, согласно строгому институтскому этикету, не шаркать ими.

— Батюшки, да она нас к мамане тащит! — прошептала, замирая, Додошка. — Вот так фунт!

Действительно, Ефросьева, с видом карающей Немезиды, вела нас по освещенному газовыми рожками нижнему коридору прямо по направлению квартиры maman.

Начальница, предупрежденная, очевидно, о приходе преступниц, вышла из внутренних апартаментов в своем обычном голубом шелковом платье, величественная и грозная, как никогда.

Захлебываясь и заикаясь, Ефросьева живо изложила, в чем дело, рассказав, что эти негодные, эти нарушительницы порядка, эти мальчишки-кадеты были в нижнем подвале, где живет садовый сторож, и Бог знает, зачем они ходили туда.

— Так это был сторож? — чуть слышно, разочарованным голосом, протянула Додошка, едва инспектриса окончила свою речь.

— Неужели бородатый мужик только сторож? А мы-то думали! — протянула ей в тон Макака.

— Что такое? Что за чушь ты городишь, — строго хмуря свои красивые брови, произнесла начальница. Мы не знали, что ответить, что сказать. Тогда Волька выступила вперед и, путаясь, изложила в чем дело: думали узнать — находятся ли в подвале кости чухонского барона или же просто там хранится капуста… и вдруг там не барон чухонский, а бородатый мужик и… и…

— Ты, ты и ты, снимите передники и стойте у стола (одно из институтских наказаний) всю неделю. А если повторится что-либо подобное, вы будете наказаны гораздо строже. Сегодня вы уже достаточно наказаны, но в другой раз я буду беспощадна. Идите.

— Батюшки! У четвертушек опять столпники, — шушукались пятые, поглядывая из-за своих столов туда, где шесть девочек без передников стояли каждая за своим столом.

— Ну, а я столпничаю за компанию, — сказала Сима, — чувствуете вы это, Воронская? Ей-ей. Уж если попадать, так уж попадать вместе. А глядите-ка на Черкешенку: она совсем раскисла.

Действительно, Черкешенка была вся красная, как кумач, и щеки ее так и пылали. Она жалобно смотрела на нас глазами насмерть раненной лани и точно жаловалась на что-то.

— Елена, да ты совсем больная, — дернула Гордскую за рукав ее соседка. Но та только глазами повела и ничего не сказала. Ночью, когда мы спали, ее отвели в лазарет.

10 ноября утром

Вчера вечером, когда мы уже лежали в постелях, дверь в дортуар неслышно распахнулась, и Марионилочка в белом ночном пеньюаре вошла к нам.

— Дуся, ко мне! Ко мне, дуся! — кричали наперерыв девочки. — Поцелуйте меня… нет, меня, пожалуйста, — и они протягивали к ней руки.

Неслышная и легкая, она с тихим смехом освободилась из объятий поймавших ее девочек и подошла к моей постели.

— Добрая волшебница, это вы?! — вскричала я, вся затрепетав от радости при виде любимой наставницы.

— Я, маленькая капризница, и пришла пожурить тебя с разрешения m-lle Ген. Что ты опять наделала! А? Не могу себе представить, чтобы умная, развитая, интеллигентная девочка верила в существование каких-то костей и подземелья в простом институтском подвале, где живет садовый сторож, которого вы так огорошили своим неожиданным появлением.

— Да я и не верю! — вскричала я.

— Зачем же было это делать? Неужели так приятно морочить себя и других? Лида! Лида!

— М-lle Вульф! Дуся, — проговорила я шепотом — вы понимаете, что значит беситься с отчаяния, а? Вы понимаете, что я потеряла солнышко? Вы понимаете, что у меня есть мачеха, которую я ненавижу? Есть сестра, которую я презираю, есть братья, которых видеть не хочу. Я — никому не нужная и чужая. И пусть они знают, что и мне никто не нужен, и радовать их своими добрыми успехами и хорошим поведением я не хочу. Не хочу! Им неприятно, что я стала отчаянная, дерзкая, шаловливая, что я почти не учу уроков, — и пускай! Мне запретили видеть тетей, а я хочу их видеть, хочу! Я люблю их, а ее я не хочу видеть, не хочу, ни за что, ни за что! Я ее ненавижу! Да, ненавижу!

И я бросилась в подушку, захватила ее зубами и крутила, и терзала ни в чем не повинную наволочку, в то время как в груди моей клокотало рыдание.

Не знаю, долго ли я пролежала так, исступленная, злая, как зверек, но неожиданно тихое всхлипывание долетело до моего слуха. Я в недоумении подняла голову. Газ уже спустили в рожке, и керосиновый ночник освещал спальню. М-lle Вульф, сидела у меня на постели и тихо плакала. По ее красивому, словно из мрамора изваянному лицу катились слезы.

— М-llе дуся! О чем? О чем? — так и встрепенулась я, хватая ее руки и покрыв их в один миг жаркими поцелуями.

— Это ничего… это пройдет. Я о себе плачу. Я ведь тоже мачехой буду. Я ведь за вдовца выхожу! Лидочка, и у меня падчерица будет твоих лет приблизительно. Что, если девочка будет меня так же…

Она не докончила: слезы бесшумным градом полились из ее глаз.

— Вы… вы… не то. Вы ангел, и не любить вас нельзя! — пылко вырвалось у меня, и я снова осыпала руки Марионилочки жаркими поцелуями.

— А почем ты знаешь, что твоя мачеха не ангел также? Почем ты знаешь, что она будто бы тебя не любит, равнодушна к тебе? Почем?

Почем я знаю? Да, почем я знаю? В эту ночь я не могла спать. Сидя в умывальной, под газовым рожком, я усиленно долбила физику. Физика мне не давалась. К тому же физик был зол на меня за неудачный прошлый ответ и дал слово меня вызвать. Но не могла же я учить электричество грозу и прочие прелести, когда сердце мое трепетало и билось. Мне казалось ужасным делать добрую красавицу Марионилочку мачехой, и я не находила себе покоя. А с другой стороны, образ сероглазой, черноволосой, высокой девушки с прищуренными близорукими глазами выплывал передо мною. Кто знает, может быть, и она плакала так же, как плакала Марионилочка накануне своей свадьбы у меня на постели?

Разумеется, грозы я не выучила и уснула тут же на табурете в умывальной с отяжелевшей головой и пустым сердцем.

11 ноября, после урока словесности