Изменить стиль страницы

Снова темнота воцарилась в комнате. Я воспользовалась ею и проскользнула в дверь.

13 ноября

Были вопросы, расспросы — целое следствие! Но никто меня не выдал. В конце концов, и начальница, и сама сестра милосердия, вошедшая ночью в палату, решили, что посторонняя девочка в лазарете только привиделась сестре. Но бедной дежурной сиделке устроили головомойку — и за то, что отлучилась, и за то, что в палате погас свет.

Вечером лазаретная Паша приходила к нам и сказала, что Черкешенке лучше. Благодарю Тебя, Господи! Мое сердце чувствует, что она поправится, будет здорова.

Я была точно бешеная весь этот день. Вечером мы с Волькой задали представление по этому случаю. Я нарядилась Дон Кихотом, сделав себе костюм из оберточной бумаги; Сима изображала Санчо Панса. На голову я надела большой жестяной таз, в котором дортуарные девушки стирают наши носовые платки, и прикрепила над верхнею губой усы из ваты. Мой Санчо Панса почему-то вымазал себе углем из печки всю физиономию и больше походил на черта, нежели на Санчо Панса. Представление кончилось печально. Одна из седьмушек, выскочившая в коридор, при виде Санчо Панса чуть не упала в обморок от страха и закричала на весь коридор так, что изо всех углов, как чертики из волшебной шкатулки, повыскакивали классные дамы.

13 ноября вечером

Вот уже один только день остался до бала. Каждая из нас имеет право пригласить кавалера. Кого бы мне пригласить? У всех есть — брат, родственник, друг детства. У меня — никого нет! Коля Черский? Но я даже не знаю, где он. Ведь не дойдет же мое письмо, если я адресую его просто: Россия. Моему другу детства — Коле Черскому. Может быть, Вову Весманда? Но этот и так будет. Он приглашен, наверное. Его фамилия значится в списках у инспектора в числе прочих пажей, которых привезут нам гуртом из корпуса. Так кого бы еще, кого бы? И вдруг все лицо мое залило румянцем. Большого Джона. Я приглашу Большого Джона! Во что бы то ни стало приглашу, благо знаю его адрес: Шлиссельбург, ситцевая фабрика, сыну директора, г-ну Джону Вильканг. Отлично! И, не теряя ни минуты, я схватила бумагу и написала следующее:

Милый Большой Джон! Четыре года вы не видали маленькую русалочку, которая любит вас, как брата, и, может быть, совсем забыли ее. Но я вас отлично помню и очень прошу приехать на наш институтский бал 14-го ноября. Билет прилагаю. Вы понимаете, почему я вас приглашаю. У каждой девочки есть кто-нибудь — брат, кузен, друг детства, а у меня никого не будет на балу. Это очень обидно, Большой Джон! Очень обидно! Приезжайте же! Вас ждет маленькая русалочка.

— Кому это ты пишешь? — спросила Волька, подходя ко мне — Ба! Молодому человеку приглашение! Это ново! Надеюсь, ты его не обожаешь? Или, может быть? Верно, какой-нибудь франт с моноклем, похожий на парикмахерскую куклу.

— И совсем не так! — рассердилась я на мою подругу. — Большой Джон — прелесть! Это совсем, совсем особенный Джон. Ты увидишь. К тому же он похож на тебя. Право, похож.

— Месдамочки! Радость! — прервала наш разговор Додошка. — Новость, месдамочки. Нам на утро ложи прислали из министерства в Александринку. Не только первые, все мы, начиная с четвертых, идем. Пятерок не берут! — заключила она, торжествуя.

— В театр? Мы? Додошка, да ты не врешь ли ради пятницы? Говори толком! Побожись, душка!

— Ах, месдамочки! Ей-богу же идем! Сейчас солдатка придет и всем объявит! Идет Горе от ума с Дольским.

— Бедная Черкешенка! Она Дольского обожает и не увидит! — заметила я.

— Не увидит — и поделом! — вскрикнула Стрекоза, — зачем разбрасываться? Раньше Дольского обожала, когда он в Тифлисе у них с труппой гастролировал, а потом изменила ему для Воронской! Удивительно!

— Да перестаньте же! Ах, Господи! Вот счастье-то, что мы в театр идем! — и Малявка с таким рвением прыгнула на тируаре, что доски хрустнули под ее ногами.

— Дольский — Чацкий, это чудо что такое! — вскричала Бухарина. — Я Горе от ума в прошлом году видела, и верите ли, месдамочки, чуть из ложи не выпрыгнула от восторга!

— И я бы тоже выпрыгнула! — с блаженным видом вторила ей Додошка.

— Вот нашла чем удивить. Ты и с лестницы чуть не прыгнула, когда тебе два фунта конфет прислали неожиданно, — поддразнила ее Малявка.

— Ну, уж это вы, Пантарова, врете. Стану я из-за конфет! Вот еще! Это вы раз четыре порции бисквита съели в воскресенье, — обозлилась Додошка.

— Это ложь! Я съела? Я? Даурская, перекрестись, что я съела. Ага, не можешь? Значит, солгала! — пищала Малявка.

— Да не ссорьтесь вы, ради Бога, — зашикали на них со всех сторон. — Есть о чем толковать! Давайте лучше говорить про завтра. Ах! Вот счастье-то привалило. Театр! Подумать только!

— Знаете что, Mesdames, — послышался голос Пушкинской Татьяны, — давайте прочтем лучше Горе от ума, чем препираться из-за пустяков. Ведь не все читали. Лучше прочесть сначала, чтобы знать, в чем дело.

— Ах, прекрасно! — со всех сторон послышались молодые, возбужденные голоса, — отличная мысль, прочтем! Волька, ты лучше всех из класса декламируешь. Читай ты! У кого есть Грибоедов? Давайте сюда Грибоедова! Да скорее…

— Грибоедова нет ни у кого. Надо у Тимаева спросить в библиотеке. Татьяна, беги к нему, сделай сахарные глаза, и он тебе даст.

— Месдамочки, смотрите-ка, четверки в парфетки записались. Тишина-то у них какая! — говорили спустя несколько минут удивленные пятые, то и дело прикладывая то глаза, то уши к замочной скважине пограничной с нами их двери.

И, правда, записались. Около сорока разгоревшихся детских головок жадно ловили каждое слово, лившееся из уст Симы, читавшей нам с кафедры бессмертное Грибоедовское создание. И около сорока детских сердец били тревогу, страстно ожидая, чтобы скорее миновала эта скучная ночь и наступило завтра, когда можно было воочию увидеть то, что написано в этой маленькой книжке, ставшей разом милой и близкой каждой из них.

14 ноября

Сегодня с утра праздник. Утром нам дали кофе со сдобными розанчиками, вместо обычной кружки чаю, отдающего баней, мочалой и чем-то еще. Многие поднялись с головною болью: они так туго заплели в папильотки волосы на ночь, что спать не было никакой возможности. Многие перетянулись в рюмочку. До дошка еле дышала, ничего не ела и поминутно прикладывала платок к губам.

— Даурская, иди, распустись, а то ты не высидишь в театре. Да заодно и размочи эти лохмы на голове. Maman не разрешит никому завиваться, — неожиданно огорошил бедную Додошку неумолимый голос солдатки.

Сама солдатка заметно принарядилась: надела шумящее шелковое голубое платье и приколола бархат у ворота. Два пятна яркого чахоточного румянца играли на ее пожелтевших щеках.

— В будущем году вас повезет уже другая дама в театр, — как-то странно улыбаясь, проговорила она.

— Ну, вот и панихида! Все удовольствие отравлено! — протянула шепотом Катя Пантарова, надувая губы.

— А мне жаль солдатку! Она хоть строгая, а справедливая — никогда не заорет даром, как другие синявки, — проговорила Бухарина.

— Ну, и целуйся с нею. А, по-моему, все они на один покрой, — раздраженно крикнула Малявка и вдруг, выглянув в окно, тихо ахнула.

— Месдамочки, уж кареты приехали! Одевайтесь скорее, одевайтесь!

Через полчаса мы уже ехали, оживленные, счастливые, порозовевшие, не отрываясь от окон, по шести человек в каждой карете.

Додошка и Стрекоза чуть не разодралась из-за права сидеть у окна.

Все удивляло и радовало нас по дороге. Привыкшие к замкнутой жизни, мы наивно восторгались самыми обыкновенными вещами, которые удавалось видеть только в дни случайных отпусков и вакаций.

— Месдамочки, смотрите, какая собачка-душечка. Ах, ах!

— А вон тигр в окне! Господи, да это живой! Так и есть! Тут цирк, кажется.

— Женька, не юродствуй, пожалуйста! Это меховой магазин, а не цирк. Ты очень наивная, Малявка.