Изменить стиль страницы

— Пап…

Он, не отвечая и не переставая шептать, поднял палец, предостерегая: «Не сбивай, я сейчас кончу, подожди».

Она опять прикорнула в углу дивана. Кто-то не похожий ни на кого из знакомых ходит по темным и мокрым улицам. Кто-то ищет ее. И найдет… Она обращалась к нему: «Ничего не надо говорить. Я все пойму сразу. Если только это ты…»

Время молча стояло перед ней, стояло стеной, как эта темная, влажная, тополевая ночь за настежь распахнутым окном.

Отец кончил считать и повернулся, с удовольствием разминая затомившиеся от напряжения и неподвижности мышцы.

— Начиталась?

Скучно читать… Странные какие-то любви были… Одна, другая, третья — ну что за интерес?

— Нечем же людям заняться было. От пустоты, от нищеты духовной. Одни забавлялись любовью: измены, перемены — словом, скотство. Другие хватались за нее, как утопающие за соломинку. Хоть чем-то заполнить жизнь… Нам все это уже дико.

Отец закурил и принялся быстро, мерно, энергично шагать по комнате. Тело воина требовало движения. Тина знала за отцом эту привычку ровными, быстрыми шагами ходить по комнате во время разговора.

— Нам все это дико. Мы и не замечаем, как уходим от многого! Маркс говорил, что при коммунизме наступит очеловечивание человека, очеловечивание человеческих чувств.

Тина слушала внимательно.

— Возьми, Тинок, хотя бы отношения меж детьми и родителями. На чем зачастую основывались они в господствующих капиталистических классах? У детей — на том, как сумели родители обеспечить их будущее. У родителей — на том, насколько дети сумеют приумножить отцовское богатство. Нам и это дико… У нас все на другом — на взаимном уважении, на признании благородных человеческих качеств.

Тина улыбнулась.

— Тебе надо выступать с лекциями о семье и морали. Но это о детях и родителях. А что ты сможешь сказать о любви после Шекспира, после Ромео и Джульетты?

Отец не отвечал. Только шаги гулко звучали в комнате. Тина ждала. Он остановился у стены и повернулся лицом к Тине. Рядом с его головой висел портрет матери. Тина знала и эту его привычку — останавливаться возле этой стены и стоять так, что щека касалась края портрета. Даже след образовался на стене возле портрета.

— Разве они знали такое? — тихо сказал отец, — Я уж не говорю об этих, — указал он на томик Мопассана, — но даже Ромео и Джульетта? За долгие годы не только ни измены, ни предательства, но ни одной секунды скуки. Ни одной такой секунды, когда бы мы не радовались друг другу, когда бы нам не хотелось видеть друг? друга, чувствовать друг друга, говорить друг с другом…

— Как у нас с тобой? — одним дыханием спросила Тина.

И отец резко ответил ей:

— Нет… Лучше, глупая… — Тут же он улыбнулся ей. Подрастешь— узнаешь. Об одном я тебя прошу и буду просить — не торопись. И сейчас есть всякие и всякое. Но вот у нас — и у деда твоего Карамыша, и у нас с матерью, и у тебя, и у тех, кого мы любим и уважаем, — у нас по своему. Где-то я читал такие строки:

Мы из рода древних азров.
Полюбив, мы умираем…

Про нас я бы сказал иначе:

Мы из рода Карамыша.
Полюбив — верны до гроба!

Он умолк. Он думал о матери. Он впервые говорил с Тиной так о своей жене и ее матери. Обычно он избегал говорить о ней, даже с Тиной.

Тина поняла — он мог говорить о жене только как вечно влюбленный. И думал, что дочь слишком молода, чтоб понять. В первый и, наверное, в последний раз он приоткрылся перед ней. И она увидела не только своего отца, но мужа своей матери, ее верного возлюбленного. Тине показалось, будто огромная невидимая птица ворвалась из весенней ночи, пролетая прошумела сильными крыльями и исчезла.

Отец все стоял, прислонившись к стене. Седые волосы его касались портрета.

Война отняла у него его неизменную подругу, делившую с ним и радость, и хлеб, и пули. И вот он стоит безмолвно у ее портрета. Воспаленные глаза на его старом, львином, крупноскладчатом, неподвижном лице слезятся, как будто он глядит на огонь. Тина невольно подумала, что это происходит не от поражения вегетативных центров. Человек такой силы любви и такой доброты, узнав войну, столько потеряв на войне, уже не может не носить слез в сердце. Они не ослабят его воли. Они не помешают ему работать и действовать, так же как не помешали воевать, стрелять без промаха, не бояться смертельной опасности и побеждать. Но они не могут не течь! И вот они текут по его твердому, старому, высеченному из камня и Обожженному огнем лицу…

Тина пришла в свою комнату, но ей не хотелось спать, думала об отце, о матери, об их любви, которая раньше казалась ей привычной, само собой разумеющейся, а сегодня открылась удивительной.

Она высунулась в окно, ловила губами влажный ветер, всматривалась в далекие зарницы, игравшие во влажном небе, «Где ты ходишь сейчас?» Она тихо засмеялась, — так хорошо и странно было думать, что вот сейчас, в эту самую минуту, где-то живет, дышит, ходит тот человек, с которым они встретятся и полюбят друр друга. А это случится непременно. Он есть. Он придет, И они будут любить так же, как любили друг друга ее отец и мать. Все услышанное ею сегодня повторится.

«Где же ты сейчас, вот в эту минуту? — нетерпеливо спрашивала она. — Какой ты? Когда и как мы с тобой встретимся?»

Но он не встречался. Чем горячее, и поспешнее, и нетерпеливее были слова тех, кто искал ее, тем яснее она понимала: не он. Тот, кто приходит на всю жизнь, приходит иначе.

Однажды на собрании городского комсомольского актива подруги указали ей на юношу, сидевшего в президиуме:

— Видишь, красивый, с черной прядью на лбу? Это же и есть Юра Гейзман.

— Какой Гейзман?

— Ну, тот, которому больше всех хлопали, когда голосовали. Нравится?

— Отсюда не разгляжу. А тебе?

— Еще бы! Только он на таких, как мы, и не глядит. Он вообще ни на кого не глядит.

— Задавала?

— Нет. Серьезный. Да ты ничего не знаешь? Его же всюду выбирают. И в президиумы, и делегации встречать, и за границу ехать.

Тина засмеялась.

— Вот еще тоже достоинство! «Всюду выбирают»! А есть за что выбирать?.

— Есть. Он аспирант. Физик. Засекреченный. В институте говорят, что ему присудят не кандидатскую степень, а сразу докторскую. У него работы связаны с космическими лучами, ради них он и стал альпинистом и пилотом. Понимаешь, какой парень?

Тина забыла об этом разговоре, но через несколько дней к ним в дом пришел отец молодого физика, профессор Гейзман. Бледнолицый и темноглазый старик со странным прозвищем «всесторонний дед» стал своим человеком в доме Карамышей.

На остреньком морщинистом лице старика жили обособленной, юной жизнью огромные и наивные глаза. «Настоящие гейзмановские глаза», — говорила Тина, когда хотела передать ощущение чистоты и ясности человеческого взгляда.

История знакомства старика с отцом Тины была примечательна. Во время войны части полковника Карамыша подошли к партизанскому отряду. Среди партизан оказался профессор Гейзман. Собираясь переправить его в тыл как негодного к военной службе, Карамыш вызвал его к себе.

— Я обдумал всесторонне и считаю, что как снайпер я могу пригодиться. — Старик взглянул на полковника Карамыша с надеждой. — С одной стороны, по старости лет я дальнозоркий, имею склонность к неподвижности и смогу, если надо, сидеть не шелохнувшись. С другой стороны, я уже неделю назад получил снайперскую винтовку и имею неплохие результаты. — Изложив эти доводы, старик вытянулся, стараясь по мере сил приобрести военный вид.

Полковник не мог не улыбнуться.

— А вы не думаете, что самое лучшее для вас — отправиться в тыл?

— Нет, я думаю, что я должен воевать по нескольким соображениям.

— Я слушаю вас…

— Это я тоже обдумал всесторонне. С одной стороны, я должен воевать как советский человек. С другой стороны, я должен воевать как еврей — представитель одной из угнетенных в прошлом наций. С третьей стороны, я должен воевать как девятый сын нищего местечкового сапожника. Наконец, с четвертой, я должен воевать сейчас, чтоб наверстать упущенное.