Он провел рукой по лбу. Странная фантазия! Но эта фантазия облегчила боль. Нет, это не фантазия. Это потребность, необходимость, реальность. У тоски есть лишь один выход, один отток — делать для людей то, чего неутолимо хочешь для себя! Он до сих пор еще не мог определить, с каких больших шагов начать новое восхождение. Может быть, это и будет одним из его первых директорских дел? Помочь выйти заводу из многолетнего послевоенного жилищного голода?
Он вспомнил часы, проведенные в мраморной комнате, и осудил прежнего себя, фанатика технического прогресса ради прогресса. Разве может такой человек стоять во главе социалистического завода? Но как медленно иногда проникают даже самые очевидные истины в человеческое сознание!
Сущностью всего происходящего в мраморной комнате была борьба за счастье людей, и казалось, он понял это всей глубиной мозга. Но вот понадобились еще в раны в сердце, чтоб и сюда могло проникнуть это понимание! Трудно перестраиваются люди! «Трудно «очеловечиваться орангутану!» — опять вспомнил он Тинину иронию. — Всем так трудно или только мне?»
Катя спала глубоким сном. Он отодвинул рабочее кресло и сел. Два долгожданных последних министерских приказа лежали на столе. Приказ о передаче производства дизелей одноименному заводу и о строительстве новых цехов. Сперва он с трудом вдавливал в мозг строки и цифры, потом произошло неожиданное. Если электростанция работает с полной нагрузкой, предельным напряжением, то когда в одной половине города выключают свет, то в другой огни загораются с удвоенной силой. Это случилось с ним. Одна сторона его натуры усилием волн была погашена, выключена, а все силы его, весь внутренний огонь сосредоточились на другом: на самом коренном, самом поглощающем, самом привычном — на работе. Каждая строка и каждая цифра вдруг вспыхнули, ожили, заговорили. Министерство, согласно старым требованиям, отпускало средства на строительство двух новых больших цехов. На заводском дворе не было места. Снести старые цехи? Но если завод отдаст производство дизелей, освободятся большие площади. Центральные цехи стояли тремя рядами. Если соединить торцы этих рядов? В плане они получат форму буквы «Ш» — три параллели, соединенные с одного края четвертой, поперечной полосой. Средства, данные на строительство двух цехов, употребить на реконструкцию всего завода. Соединить три основных корпуса четвертым, провести подземные и воздушные конвейеры. Свести до минимума внутризаводские погрузки, разгрузки и перевозки.
Он уже видит этот стройный и мощный поток деталей, И главная схема планировки будущего завода и частности производства — все то, что в иное время потребавало бы многодневного, кропотливого труда, возникала в мозгу зримо и отчетливо. Никогда прежде не испытывал он подобного состояния. Мысль торопила, и рука не успевала за мыслью, набрасывала лишь основные линии чертежа, лишь первые слоги слов. «Потом разберусь, дочерчу, допишу… Сейчас только б не упустить, только бы зафиксировать то, что в уме».
Это можно было назвать озарением. Бахирев очнулся, когда забрезжило утро. Он выключил свет, но мир еще был бескрасочен — лишь тени различной густоты наполняли комнату. Алый ковер на стене еще казался бархатисто-черным, голубая диванная подушка выделялась на нем светлым, бескрасочным пятном.
Он прилег, еще раз обдумывая намеченное. Он видел, как наверху, под потолком, зажегся винно-красный край ковра, как на верхних полках появилась прозелень книжных переплетов. Краски медленно выплывали из сумрака.
Тихо скрипнула входная дверь — ее так и не закрыли ночью. Бахирев оглянулся. На пороге кабинета стоял Рыжик. Хмурый, растрепанный, похудевший за ночь, наверное ни на миг не уснувший, он не глядел на отца и не говорил ни слова. У него было не по-детски скорбно-сосредоточенное лицо. Спортивная тапочка на левой ноге была плохо зашнурована. Бахирев вспомнил «разнесчастного» мальчика на вокзале. Не уберегли… К кому он пришел? К отцу или к матери? Нет, не к ней. Он стоит на пороге кабинета. Зачем он пришел? Еще раз сказать отцу: «Уходи?» Он стоял молча. Бахирев узнавал в нем свое упорство, свою неловкость, свои тяжелые веки. Детство, когда-то отнятое у него самого, стояло на пороге. Неужели оно будет отнято второй раз? Он хотел протянуть сыну руки и не смел. Но Рыжик потоптался на месте и, не поднимая век, двинулся к отцу. И снова Бахирев узнал в нем себя — свою тяжелую походку, свои сомкнутые губы. «С чем ты идешь ко мне?» — хотел он спросить и так же, как сын, не смог разомкнуть губ. Золотая прядь приблизилась к окну и вспыхнула в первом луче. Бахирев не мог удержаться. Он поднял руку, нерешительно коснулся волос и тут же убрал ее. Мальчик не пошевельнулся. Не простит. Пришел с обвинением, Пришел еще раз сказать «Уходи». Они стояли молча, вплотную друг к другу. Чуть повернувшись, Бахирев увидел в зеркале отражение обоих.
На голове мальчика, растрепанной несмелою отцовскою лаской, топорщился такой же вихор, как у отца. Насквозь пронизанный первым острым лучом, он горел, как язычок пламени. Оба вихрастые, оба насупленные, оба мрачные, они стояли рядом и молчали с равным упорством. В другую минуту Бахирев рассмеялся бы над двумя вихрастыми и равно мрачными фигурами. Сейчас ему было! не до смеха. Но как же они походили друг на друга. Даже в этом молчании Бахирев узнавал себя. Сын! Бахирев снова поднял неверную руку и осторожно обнял сына. Мальчик не прильнул и не отстранился. — Я пришел сказать тебе, папа…
Он умолк, и Бахирев с замершим сердцем ждал: с чем же пришел к нему его мальчик, о чем думал он в эту ночь?
Рыжик долго молчал, не в силах договорить. Потом отстранился от отца, сильнее нахмурился, начал всю фразу сначала и проговорил тихо, сердито, но уже залпом;
— Я пришел сказать тебе, папа, что я все равно тебя люблю.
Бахирев уже с силой притянул его к себе. Огненные волосы сына коснулись щеки. Бахирев обнимал его, прижимал к лицу его голову. Не сразу он почувствовал ответное движение. Выпуклый горячий лоб мальчика плотно прижался к отцовской щеке.
— Ты колючий сегодня… — Он еще сильнее прижался и сипло сказал куда-то в отцовскую шею, в подбородок: — Я тебя все так же люблю…
«Почему мы считаем, что дети не всё понимают? — думал Бахирев. — Понимают острее, глубже взрослых». Маленький мужчина понял все. Понял и то, чем была Тина, и то, чем пожертвовал их отец…
Рыжик кивком указал на дверь спальни:
— Я к ней с утра позову доктора.
— Хорошо.
Он не только понял цену жертвы, он хотел помочь. Бахирев отстранил его от себя, чтобы лучше видеть. Как горела рыжая прядь! Вот таким, огненным, золотым, нарисовала его Тина. Она видела все. Она знала Бахирева лучше, чем знал себя он сам. Лучше его самого понимала она, что он ни на миг не сможет быть счастлив и покоен без Рыжика.
Налюбовавшись сыном, он опять прижал его к себе. — Мы вместе…
Какое облегчение было в том, что они вместе! Какое счастье было в том, что не утрачен сын, что не разрушена его вера в отца, а значит и его вера в мир!
Они молча стояли рядом, как двое мужчин, как два преданных, все без слов понимающих друга, как отец и сын.
Он пошел на завод на рассвете. Ветер, разогнав тучи, утих, и лишь листья на темных деревьях слабо вздрагивали, словно вспоминая о ночном урагане. И листья, и травы, и цветы были полны влаги. В живых чашах лежали круглые, еще матовые капли. Бахирев шел по пустынным улицам, не замечая окружающего. Он был сосредоточен на одном стремлении— владеть собой, не думать о том, о чем думать горько и бесполезно.
Не торопясь поднялся он в свой кабинет. За окном слышалось старательное тарахтение.
Из сборки на обкаточную площадку, еще влажную и тенистую, выползали тракторы. Почему сегодня мила сердцу и их неуклюжесть и их старательность? Они смотрели дружелюбно, но укоризненно: вот, мол, какие неуклюжие по твоей милости, а ведь гляди, как стараемся!
Он видел в них теперь не просто сгустки организованного металла, не просто машины, но то доброе оружие, которым надо завоевывать счастье миллиардов людей, завоевывать коммунизм. Доброе оружие, оружие счастья должны делать добрые и счастливые руки. Жизнь рабочих, справедливая оплата их труда, непосредственная и максимальная заинтересованность их в непрерывном прогрессе — вот на чем сосредоточить мысли и волю!