Марк мельком взглянул на Райского и обратился к Леонтью.
– Дай мне скорее другие панталоны, да нет ли вина? – сказал он.
– Что это, откуда ты? – с изумлением говорил Леонтий, теперь только заметивший, что Марк почти по пояс был выпачкан в грязи, сапоги и панталоны промокли насквозь.
– Ну, давай скорей, нечего разговаривать! – нетерпеливо отозвался Марк.
– Вина нет; у нас Шарль обедал, мы все выпили, водка, я думаю, есть…
– Ну, где твое платье лежит?
– Жена спит, а я не знаю где: надо у Авдотьи спросить…
– Урод! Пусти я сам найду.
Он взял свечу и скрылся в другую комнату.
– Вот – видишь какой! – сказал Леонтий Райскому.
Через десять минут Марк пришел с панталонами в руках.
– Где это ты вымочился так? – спросил Леонтий.
– Через Волгу переезжал в рыбачьей лодке, да у острова дурачина рыбак сослепа в тину попал: надо было выскочить и стащить лодку.
Он, не обращая на Райского внимания, переменил панталоны и сел в большом кресле, с ногами, так что коленки пришлись вровень с лицом. Он положил на них бороду.
Райский молча рассматривал его. Марк был лет двадцати семи, сложенный крепко, точно из металла, и пропорционально. Он был не блондин, а бледный лицом, и волосы, бледно-русые, закинутые густой гривой на уши и на затылок, открывали большой выпуклый лоб. Усы и борода жидкие, светлее волос на голове.
Открытое, как будто дерзкое лицо далеко выходило вперед. Черты лица не совсем правильные, довольно крупные, лицо скорее худощавое, нежели полное. Улыбка, мелькавшая по временам на лице, выражала не то досаду, не то насмешку, но не удовольствие.
Руки у него длинные, кисти рук большие, правильные и цепкие. Взгляд серых глаз был или смелый, вызывающий, или по большей части холодный и ко всему небрежный.
Сжавшись в комок, он сидел неподвижен: ноги, руки не шевелились, точно замерли, глаза смотрели на все покойно или холодно.
Но под этой неподвижностью таилась зоркость, чуткость и тревожность, какая заметна иногда в лежащей, по-видимому покойно и беззаботно, собаке. Лапы сложены вместе, на лапах покоится спящая морда, хребет согнулся в тяжелое, ленивое кольцо: спит совсем, только одно веко все дрожит, и из-за него чуть-чуть сквозит черный глаз. А пошевелись кто-нибудь около, дунь ветерок, хлопни дверь, покажись чужое лицо – эти беспечно разбросанные члены мгновенно сжимаются, вся фигура полна огня, бодрости, лает, скачет…
Посидев немного с зажмуренными глазами, он вдруг открыл их и обратился к Райскому.
– Вы, верно, привезли хороших сигар из Петербурга: дайте мне одну, – сказал он без церемонии.
Райский подал ему сигарочницу.
– Леонтий! Ты нас и не представил друг другу! – упрекнул его Райский.
– Да чего представлять: вы оба пришли одной дорогой и оба знаете, кто вы! – отвечал тот.
– Как это ты обмолвился умным словом, а еще ученый! – сказал Марк.
– Это тот самый… Марк… что… Я писал тебе: помнишь… – начал было Козлов.
– Постой! Я сам представлюсь! – сказал Марк, вскочил с кресел и, став в церемонную позу, расшаркался перед Райским. – Честь имею рекомендоваться: Марк Волохов, пятнадцатого класса, состоящий под надзором полиции чиновник, невольный здешнего города гражданин!
Потом откусил кончик сигары, закурил ее и опять свернулся в комок на креслах.
– Что же вы здесь делаете? – спросил Райский.
– Да то же, я думаю, что и вы…
– Разве вы… любите искусство: артист, может быть?
– А вы… артист?
– Как же! – вмешался Леонтий, – я тебе говорил: живописец, музыкант… Теперь роман пишет: смотри, брат, как раз тебя туда упечет. Что ты: уж далеко? – обратился он к Райскому.
Райский сделал ему знак рукой молчать.
– Да, я артист, – отвечал Марк на вопрос Райского. – Только в другом роде. Я такой артист, что купцы называют «художник». Бабушка ваша, я думаю, вам говорила о моих произведениях!
– Она слышать о вас не может.
– Ну, вот видите! А я у ней пока всего сотню какую-нибудь яблок сорвал через забор!
– Яблоки мои: я вам позволяю, сколько хотите…
– Благодарю: не надо; привык уж все в жизни без позволения делать, так и яблоки буду брать без спросу: слаще так!
– Я очень хотел видеть вас: мне так много со всех сторон наговорили… – сказал Райский.
– Что же вам наговорили?
– Мало хорошего…
– Вероятно, вам сказали, что я разбойник, изверг, ужас здешних мест!
– Почти…
– Что же вас так позывало видеть меня после этих отзывов? Вам надо тоже пристать к общему хору: я у вас книги рвал. Вот он, я думаю, сказывал…
– Да, да: вот он налицо, я рад, что он сам заговорил! – вмешался Леонтий. – Так бы и надо было сначала отрекомендовать тебя…
– Делайте с книгами, что хотите, я позволяю! – сказал Райский.
– Опять! Кто просит вашего позволения? Теперь не стану брать и рвать: можешь, Леонтий, спать покойно.
– А ведь в сущности предобрый! – заметил Леонтий про Марка, – когда прихворнешь, ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку… И чего не знает? Все! Только ничего не делает, да вот покою никому не дает: шалунище непроходимый…
– Полно врать, Козлов! – перебил Марк.
– Впрочем, не все бранят вас, – вмешался Райский, – Ватутин отзывается или по крайней мере старается отзываться хорошо.
– Неужели! Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров, а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!
– Так вот вы какой артист! – весело заметил Райский.
– А вы какой? Расскажите теперь! – просил Марк.
– Я… так себе, художник – плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю искусство, рисую, играю… Вот хочу писать – большую вещь, роман…
– Да, да, вижу: такой же художник, как все у нас…
– Все?
– Ведь у нас все артисты: одни лепят, рисуют, бренчат, сочиняют – как вы и подобные вам. Другие ездят в палаты, в правления – по утрам, – третьи сидят у своих лавок и играют в шашки, четвертые живут по поместьям и проделывают другие штуки – везде искусство!
– У вас нет охоты пристать к которому-нибудь разряду? – улыбаясь, спросил Райский.
– Пробовал, да не умею. А вы зачем сюда приехали? – спросил он, в свою очередь.
– Сам не знаю, – сказал Райский, – мне все равно, куда ни ехать… Подвернулось письмо бабушки, она звала сюда, я и приехал.
Марк погрузился в себя и не занимался больше Райским, а Райский, напротив, вглядывался в него, изучал выражение лица, следил за движениями, стараясь помочь фантазии, которая, по обыкновению, рисовала портрет за портретом с этой новой личности.
«Слава Богу! – думал он, – кажется, не я один такой праздный, не определившийся, ни на чем не остановившийся человек. Вот что-то похожее: бродит, не примиряется с судьбой, ничего не делает (я хоть рисую и хочу писать роман), по лицу видно, что ничем и никем не доволен… Что же он такое? Такая же жертва разлада, как я? Вечно в борьбе, между двух огней? С одной стороны, фантазия обольщает, возводит все в идеал: людей, природу, всю жизнь, все явления, а с другой – холодный анализ разрушает все – и не дает забываться, жить: оттуда вечное недовольство, холод… То ли он или другое что-нибудь!..»
Он вглядывался в дремлющего Марка, у Леонтья тоже слипались глаза.
– Пора домой, – сказал Райский. – Прощай, Леонтий!
– Куда же я его дену? – спросил Козлов, указывая на Марка.
– Оставь его тут.
– Да, оставь козла в огороде! А книги-то? Если б можно было передвинуть его с креслом сюда, в темненькую комнату, да запереть! – мечтал Козлов, но тотчас же отказался от этой мечты. – С ним после и не разделаешься! – сказал он, – да еще, пожалуй, проснется ночью, кровлю с дома снесет!
Марк вдруг засмеялся, услыхав последние слова, и быстро вскочил на ноги.
– И я с вами пойду, – сказал он Райскому и, надевши фуражку, в одно мгновение выскочил из окна, но прежде задул свечку у Леонтья, сказав: – Тебе спать пора: не сиди по ночам. Смотри, у тебя опять рожа желтая и глаза ввалились!