– Такой, как ты есть, – сказал Райский.
– Нет… – Она задумчиво покачала головой. – Я многого не понимаю и оттого не знаю, как мне иногда надо поступить. Вон Верочка знает, и если не делает, так не хочет, а я не умею…
– И ты часто мучаешься этим?
– Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Заплачу, и пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий, – будто не мое дело! Вот что худо!
– И больше нет у тебя заботы, счастливое дитя?
– Как будто этого мало! Разве вы никогда не думаете об этом? – с удивлением спросила она.
– Нет, душенька: ведь я не слыхал отца Василья.
– Как же вы живете: ведь есть и у вас что-нибудь на душе?
– Вот теперь ты!
– Я! Обо мне бабушка заботится, пока жива…
– А как она умрет?
– Бабушка? Боже сохрани! – торопливо прибавила она, крестясь.
– Должно же это случиться…
– Бог с вами: что за мысли, что за разговор у вас такой!..
Она старалась не слушать его.
– Неужели ты думаешь, что она вечно будет жить?..
– Перестаньте, ради Бога: я и слушать не хочу!
– Ну, а если?
– Тогда и мы с Верочкой умрем, потому что без бабушки…
Она тяжело вздохнула.
– От этого и надо думать, что птичек, цветов и всей этой мелочи не станет, чтоб прожить ею целую жизнь. Нужны другие интересы, другие связи, симпатии…
– Что же мне делать? – почти в отчаянии сказала она.
– Надо любить кого-нибудь, мужчину… – помолчав, говорил он, наклоняя ее лоб к своим губам.
– Выйти замуж? Да, вы мне говорили, и бабушка часто намекает на то же, но…
– Но… что же?
– Где его взять? – стыдливо сказала она.
– Разве тебе не нравится никто? Не заметила ты между молодыми людьми…
– Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же, как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич – хорошенький, веселый и добрый, да…
– Да что?
– Молод: ему всего двадцать три года!
– Кто это такой?
– Викентьев: их усадьба за Волгой, недалеко отсюда. Колчино – их деревня, тут только сто душ. У них в Казани еще триста душ. Маменька его звала нас с Верочкой гостить, да бабушка одних не пускает. Мы однажды только на один день ездили… А Николай Андреич один сын у нее – больше детей нет. Он учился в Казани, в университете, служит здесь у губернатора, по особым поручениям.
Она проговорила это живо, с веселым лицом и скороговоркой.
– А! так вот кто тебе нравится: Викентьев! – говорил он и, прижав ее руку к левому своему боку, сидел не шевелясь, любовался, как беспечно Марфенька принимала и возвращала ласки, почти не замечала их и ничего, кажется, не чувствовала.
«Может быть, одна искра, – думал он, – одно жаркое пожатие руки вдруг пробудят ее от детского сна, откроют ей глаза, и она внезапно вступит в другую пору жизни…»
А она щебетала беспечно, как птичка.
– Что вы: Викентьев! – сказала она задумчиво, как будто справляясь сама с собою, нравится ли он ей.
– Теперь темно, а то, верно, ты покраснела! – поддразнивал ее Райский, глядя ей в лицо и пожимая руку.
– Вовсе нет! Отчего мне краснеть? Вот его две недели не видать совсем, мне и нужды нет…
– Скажи, он нравится тебе?
Она молчала.
– Что: угадал?
– Что вы! Я только говорю, что он лучше всех здесь: это все скажут… Губернатор его очень любит и никогда не посылает на следствия: «Что, говорит, ему грязниться там, разбирать убийства да воровства – нравственность испортится! Пусть, говорит, побудет при мне!..» Он теперь при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…
– Одним словом, служит! – сказал Райский.
– У него уж крестик есть! Маленький такой! – с удовольствием прибавила Марфенька.
– Бывает он здесь?
– Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь – не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
– Любишь? – живо спросил Райский, наклоняясь и глядя ей в глаза.
– Нет, нет! – Она закачала головой. – Нет, не люблю, а только он… славный! Лучше всех здесь: держит себя хорошо, не ходит по трактирам, не играет на бильярде, вина никакого не пьет…
– Славный! – повторил Райский, приглаживая ей волосы на висках, – и ты славная! Как жаль, что я стар, Марфенька: как бы я любил тебя! – тихо прибавил он, притянув ее немного к себе.
– Что вы за стары: нет еще! – снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. – Вот только у вас в бороде есть немного белых волос, а то ведь вы иногда бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…
– В самом деле, я тебе не кажусь страшен и стар?
– Вовсе нет.
– И тебе приятно… поцеловать меня?
– Очень.
– Ну, поцелуй.
Она привстала немного, оперлась коленкой на его ногу и звучно поцеловала его и хотела сесть, но он удержал ее.
Она попробовала освободиться, ей было неловко так стоять, наконец села, раскрасневшись от усилия, и стала поправлять сдвинувшуюся с места косу.
Он, напротив, был бледен, сидел, закинув голову назад, опираясь затылком о дерево, с закрытыми глазами, и почти бессознательно держал ее крепко за руку.
Она хотела привстать, чтоб половчее сесть, но он держал крепко, так что она должна была опираться рукой ему на плечо.
– Пустите, вам тяжело, – сказала она, – я ведь толстая – вон какая рука – троньте!
– Нет, не тяжело… – тихо отвечал он, наклоняя опять ее голову к своему лицу и оставаясь так неподвижно. – Тебе хорошо так?
– Хорошо, только жарко, у меня щеки и уши горят, посмотрите: я думаю, красные! У меня много крови; дотроньтесь пальцем до руки, сейчас белое пятно выступит и пропадет.
Он молчал и все сидел с закрытыми глазами. А она продолжала говорить обо всем, что приходило в голову, глядела по сторонам, чертила носком ботинки по песку.
– Обрейте бороду! – сказала она, – вы будете еще лучше. Кто это выдумал такую нелепую моду – бороды носить? У мужиков переняли! Ужели в Петербурге все с бородами ходят?
Он машинально кивнул головой.
– Вы обреетесь, да? А то Нил Андреич увидит – рассердится. Он терпеть не может бороды: говорит, что только революционеры носят ее.
– Все сделаю, что хочешь, – нежно сказал он. – Зачем только ты любишь Викентьева?
– Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать не смеет! Любить – как это можно! Что еще бабушка скажет? – прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.
– Люби меня, Марфенька: друг мой, сестра!.. – бредил он, сжимая крепко ее талию.
– Ох, больно, братец, пустите, ей-богу, задохнусь! – говорила она, невольно падая ему на грудь.
Он опять прижал ее щеку к своей и опять шептал:
– Хорошо тебе?
– Неловко ногам.
Он отпустил ее, она поправила ноги и села подле него.
– Зачем ты любишь цветы, котят, птиц?
– Кого же мне любить?
– Меня, меня!
– Ведь я люблю.
– Не так, иначе! – говорил он, положив ей руки на плеча.
– Вон одна звездочка, вон другая, вон третья: как много! – говорила Марфенька, глядя на небо. – Ужели это правда, что там, на звездах, тоже живут люди? Может быть, не такие, как мы… Ах, молния! Нет, это зарница играет за Волгой: я боюсь грозы… Верочка отворит окно и сядет смотреть грозу, а я всегда спрячусь в постель, задерну занавески, и если молния очень блестит, то положу большую подушку на голову, а уши заткну и ничего не вижу, не слышу… Вон звездочка покатилась! Скоро ужинать! – прибавила потом, помолчав. – Если б вас не было, мы бы рано ужинали, а в одиннадцать часов спать; когда гостей нет, мы рано ложимся.