– Не беспокойся, не оберешь по пяти копеек. У обеих старух до шестидесяти тысяч дохода.
– Знаю, и это все Софье Николаевне достанется?
– Ей: она родная племянница. Да когда еще достанется! Они скупы, переживут ее.
– У отца ведь, кажется, немного…
– Нет, все спустил.
– Да куда он тратит? В карты почти не играет.
– Как куда? А женщины? А эта беготня, petits soupers,[1] весь этот train?[2] Зимой в пять тысяч сервиз подарил на вечер Armance, а она его-то и забыла пригласить к ужину…
– Да, да, слышал. За что? Что он у ней там делает!..
Оба засмеялись.
– От мужа у Софьи Николаевны, кажется, тоже немного осталось!
– Нет, тысяч семь дохода; это ее карманные деньги. А то все от теток. Но пора! – сказал Райский. – Мне хочется до обеда еще по Невскому пройтись.
Аянов и Райский пошли по улице, кивая, раскланиваясь и пожимая руки направо и налево.
– Долго ты нынче просидишь у Беловодовой?
– Пока не выгонят – как обыкновенно. А что, скучно?
– Нет, я думал, поспею ли я к Ивлевым? Мне скучно не бывает…
– Счастливый человек! – с завистью сказал Райский. – Если б не было на свете скуки! Может ли быть лютее бича?
– Молчи, пожалуйста! – с суеверным страхом остановил его Аянов, – еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь – все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? – Он с удовольствием нюхнул воздух. – Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
– Какой вопрос: разумеется! Разве ты не от скуки садишься за карты? Все от скуки спасаются, как от чумы.
– Какое же ты жалкое лекарство выбрал от скуки – переливать из пустого в порожнее с женщиной: каждый день одно и то же!
– А в картах разве не одно и то же? А вот ты прячешься в них от скуки…
– Ну, нет, не одно и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию, что одна и та же сдача карт может повториться лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно и то же! А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
– Ты не понимаешь красоты: что же делать с этим? Другой не понимает музыки, третий живописи: это неразвитость своего рода…
– Да, именно – своего рода. Вон у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает, то есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
– Оставим этот разговор, – сказал Райский, – а то опять оба на стену полезем, чуть не до драки. Я не понимаю твоих карт, и ты вправе назвать меня невеждой. Не суйся же и ты судить и рядить о красоте. Всякий по-своему наслаждается и картиной, и статуей, и живой красотой женщины: твой Иван Петрович так, я иначе, а ты никак, – ну, и при тебе!
– Ты играешь с женщинами, как я вижу, – сказал Аянов.
– Ну, играю, и что же? Ты тоже играешь и обыгрываешь почти всегда, а я всегда проигрываю… Что же тут дурного?
– Да, Софья Николаевна красавица, да еще богатая невеста: женись, и конец всему.
– Да – и конец всему, и начало скуке! – задумчиво повторил Райский. – А я не хочу конца! Успокойся, за меня бы ее и не отдали!
– Тогда, по-моему, и ходить незачем. Ты просто – Дон-Жуан!
– Да, Дон-Жуан, пустой человек: так, что ли, по-вашему?
– А как же: что ж он, по-твоему?
– Ну, так и Байрон, и Гете, и куча живописцев, скульпторов – все были пустые люди…
– Да ты – Байрон или Гете, что ли!..
Райский с досадой отвернулся от него.
– Донжуанизм – то же в людском роде, что донкихотство; еще глубже; эта потребность еще прирожденнее… – сказал он.
– Коли потребность – так женись… я тебе говорю…
– Ах! – почти с отчаянием произнес Райский. – Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения – вот и все. Да что толковать с тобой!
– Коли не жениться, так незачем и ходить, – апатично повторил Аянов.
– А знаешь – ты отчасти прав. Прежде всего скажу, что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: – это не волокитство – знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, – у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал счастья, семейного…
– Вот видишь; ну так и женись… – заметил Аянов.
– Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный… Что фантазия создает, то анализ разрушает, как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
– А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. – упрямо твердил Аянов, покачивая головой. – Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
– И я тебя спрошу: чего ты хочешь от ее теток? Какие карты к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты ходишь с тем туда, чтоб выиграть все шестьдесят тысяч дохода? Ходишь поиграть – и выиграть что-нибудь…
– У меня никаких расчетов нет: я делаю это от… от… для удовольствия.
– От… от скуки – видишь, и я для удовольствия – и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович этого не поймете, не во гнев тебе и ему – вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие не знают этой потребности, и…
– Страстно! Страсти мешают жить. Труд – вот одно лекарство от пустоты: дело, – сказал Аянов внушительно.
Райский остановился, остановил Аянова, ядовито улыбнулся и спросил: «Какое дело, скажи пожалуйста: это любопытно!»
– Как какое? Служи.
– Разве это дело? Укажи ты мне в службе, за немногими исключениями, дело, без которого бы нельзя было обойтись?
Аянов засвистал от удивления.
– Вот тебе раз! – сказал он и поглядел около себя. – Да вот! – Он указал на полицейского чиновника, который упорно глядел в одну сторону.
– А спроси его, – сказал Райский, – зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
– И что особенного, кроме красоты, нашел ты в своей кузине?
– Кроме красоты! Да это все! Впрочем, я мало знаю ее: это-то, вместе с красотой, и влечет меня к ней…
– Как, каждый день вместе и мало знаешь!..
– Мало. Не знаю, что у нее кроется под этим спокойствием, не знаю ее прошлого и не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под жизнь? И это мучит меня… Вон, смотри, – продолжал Райский, – видишь эту женщину?
– Ту толстую, что лезет с узлом на извозчика?
– Да, и вот эту, что глядит из окна кареты? И вон ту, что заворачивает из-за угла навстречу нам?
– Ну, так что же?
– Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, – движение, жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или живой след симпатии, – значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
– Ну?
– Ну, везде что-то живое, подвижное, требующее жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была жизнь и убита – ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?