Он явно имел в виду свой хуй (проводницкий), подразумевая его длину — «хватит»… Мне стало весело. Еще бы! Единственное достояние в аду.

…Здравствуй, ад!

Чему я обрадовался? Концу пути? Хую? Поезд подходил к Хамску, путешествие кончалось. Это путешествие. Начиналось новое, не на колесах. Словом, путешествие продолжалось, из одного котла в другой котел. Мне стало легко и весело. Я почувствовал силу и уверенность. Двадцать два года… Здравствуй! Родной, вонючий и привычный, — здравствуй же, ад! МОЙ ад!

Меня ждали все аксессуары радости. Светило солнце. И пошлая музыка играла в репродукторе. Впереди был дом.

На перроне я уже видел знакомую зеленую шляпу брата. Я и в самом деле чувствовал радость.

— Здравствуй, ад!

………………………….

XI

Замурзанное, сонное, чумазое солнце поднялось над миром. Черное, как и всегда в аду. Его унылые и хмурые лучи гасили фонари, протискивались в окна, сигналили будильникам. Тугой, настойчиво-привычный звон врывался в уши спящих. Сны бесцеремонно обрывались. Начиналась служба. Черти аккуратно брились, надевали форму, штатские костюмы и спецовки. Деловито отполировав рога суконкою, наскоро причесывали шерсть, прятали хвосты в штаны, дабы не прищемили в общественном транспорте. И торопились на службу, туда же, куда стремились и их подопечные мученики. Делать общее дело. В котлах и у котлов.

Не все котлы работали в три смены. Основная Служба начиналась с семи тридцати поутру. Я не вставал в 7-30. Не вставал к 8 и даже к П. Порой я не вставал и в полдень, спал до часа дня, до двух. Я выбыл, не участвуя в игре. Недосуг было участвовать. Негде. Незачем и вовсе ни к чему. Я обрел надежду и любовь, имея прежде только веру.

Любовь была бутылкою. Надеждою — наркотики. Я был счастлив, освобожденный. Ведь совсем недавно я сидел сразу на двух крючках, прицепленных к двум удилищам. Рыболовы удили с противоположных берегов, но от этого было отнюдь не легче. Скорей наоборот: рвали на части. Не сговариваясь, рыболовы действовали на редкость согласованно и технично.

Один крючок держал меня за хуй. Другой впился в ноздри. Рыболовов звали: первого — Светлана Петровна, второго — Доктор Паук. Они стоили друг друга, два сапога парою. Светлана Петровна, с регулярностью, достойною будильника, выясняла со мной отношения, везде и по любому поводу. Мания отношений! А Доктор Паук плел свою паутину. Он хотел облагодетельствовать ею, липкою, весь наш грешный, весь наш адов, весь наш смрадный мир!

Бдительность-бдительнскггь-бдительность… Сверхценные идеи могли запросто спереть. И — хуже: разгласить, скомпрометировать, обесценить, лишив все человечество неслыханного блага, невиданного чуда, магического средства, незамедлительно превращавшего сучий ад в истый рай. Теория коллектива наконец-то должна была научить человека, как ему следует жить по-человечески. Научное управление обществом, но не простая и тупая технократия, о нет! Теория учитывала все: глубинные структуры и коммуникации, ранги личности и обряды, жизненные циклы, иерархию цен, иерархию вер…

Вместо тупого бардака — уютненькая камера, логичная, необходимая, Как сон, неколебимая, как стены Дита. Не Аракчеев, не Угрюм-Бурчеев, ни Иуда-Троцкий, не похлебочный позитивизм с его наивным «здравым смыслом»… Нет, нет, совсем иное дело! Выше, чем бюрократия. Тоньше, чем технократия. Превосходящая любые — кратии, — архии, — измы.

Человек изучался со всех сторон, со всех своих концов, во всей своей тотальности, включая и его историю. Итогом изучения и была теория, великая Теория Коллектива, следуя которой наше засранное пекло становилось подлинно научным адом, без эксцессов, экстремизма и всех прочих «эксов».

Такая мысль была под силу только сумасшедшему. Да он им, в сущности, и был, Доктор Паук. По ночам он вел беседы с привиденьями, очевидно, на свои излюбленные темы. Он почти не спал, он и ночью плел свою паутину, в течение долгих лет наедине со своим безумием. Лишь по сильной пьянке он мог проговориться. Да и то не до конца. Его бдительность, недоверие, подозрительность были поистине паучьими.

В Академии Паук он считался авторитетом. Научные кузнечики, сороконожки и даже тысяченожки, не говоря уже о божьих одуванчиках и бабочках-стрекозках, опасались козней Паука и ему, Пауку, уступали. Казалось бы, для его параноической Теории открыты все дороги, но… Он сам запутался в своей же паутине. Вот уже два десятка лет минуло с тех пор, как он связался с первым звеном своей сети — и никак не мог распутать его до победного конца… А ведь этих звеньев в сети предполагался не один десяток.

Порой он понимал, что дело его — гиблое. Нет, ему самому не успеть. Завещать свое дело другому? Кому? Где гарантия, что наследник не окажется предателем, провокатором, иудою (а провокаторы, предатели, иуды мерещились Доктору Пауку везде)? Авантюрист мог спекулировать, провокатор — спровоцировать, иуда — предать. Великую идею так легко опошлить, обесценить, погубить, опорочить!

Везде были враги. Или — предатели. Своим сообщникам, ни одному, Доктор Паук не верил ни на йоту. В любую минуту они могли переметнуться во враждебный лагерь и тем самым все погубить… Нет, надо было бдеть, бдеть во все глаза и уши!

И он барахтался, возясь с иероглифами, чувствуя, что время неумолимо идет, а цель все так же далека, как два десятка лет назад… Но он уже не мог покинуть их, крючки-закорючки, он по уши увяз в них, и ему лишь оставалось патетически выкрикивать:

— Черт меня подери, я ухлопаю жизнь на это, но добьюсь своего!

А речь шла об очередной порции значков, написанных бог знает кем, когда, зачем и почему. Может быть, бессмысленных, не нужных ни чертям, ни людям (хотя черти уважали древнюю историю, ибо она неукоснительно должна была доказывать древность, логичность, справедливость всех мероприятий Люцифера, да притом еще предостерегать от нежелательных эксцессов, некогда происходивших, ломавших заданный ритм).

Доктор Паук ходил на службу в Банку, большую зеленую банку-музей, наполненный реликвиями, младенцами-уродами в спирту, деревяшками с островов Каннибалии, макетами желтолицых, краснокожих, темнокожих, пучеглазыми идолами, чудищами, луками и стрелами, бумерангами, свадебными нарядами, схемами, картами и прочей мишурой при этикетках.

Тут, в Банке, кипели свои насекомые страсти. Тут вот уже вторую сотню лет описывали и никак не могли описать до конца все эти побрякушки эскимосо-папуасских зулусов. Описания сопровождались кучею цитат и сносок типа; «оп. цит», «ср.», «указ. соч.», «см.», «и др.». Все это именовалось Наукою.

Доктор Паук был здесь в своей родной стихии: среди коридорного жужжания интриг, заспиртованных уродцев, законсервированных вещей, короче — среди трупов.

Жу-жу-жу! — и петельку ручкой.

Жу-жу-жу! — и еще одну рецензию, закрытую.

Жу-жу-жу! — открытую рецензию.

Жу-жу-жу! — Икс сказал Игреку.

Жу-жу-жу! — Зет это слышал.

Жу-жу-жу! — Сложнейший переплет.

Жу-жу-жу! — Икс видел Зет и слышал Эм — вновь новый переплет!

Жу-жу-жу! — нужно позвонить Эл, понаушничать Эр, пригрозить Зет, улестить Игрека.

Жу-жу-жу!… — Ах, черт! Ведь Игрек в летнем отпуску.

Жу-жу-жу! — новое осложнение. Надо искать дублера.

Жу-жу-жу! — кандидатура — Икс…

В Банке обитали насекомые разных видов. Почти все они остерегались Паука. По причинам вполне понятным. Челюсти у него были зубастые, характер — злобный и злопамятный. А безумие давало уйму преимуществ в борьбе.

Почти все обитатели Банки были полубезумны. Но в меру, в рамках мелкого бытового «с приветом». Никто не хотел ухлопывать жизнь на описание трех масок алеутов или расшифровку двух десятков закорюк сомнительного свойства. Обитатели Банки тратили на них лишь служебное время, да и то — при вычете разговоров о том-сем. Где им тягаться с маниями Паука! И они прекрасно понимали это.

Банку финансировали черти. Обитателям ее было поручено: всеми уродцами, побрякушками и закорюками доказывать правоту Люцифера. Текущую правоту: она постоянно менялась, и науке приходилось то и дело финтить, меняя черное на белое (разумеется, со всеми ссылками «оп. цит», «см.», «и др.»). Кроме текущей правоты, имелась еще и правота постоянная. Здесь было легче: все давным-давно решено, надежно и навечно, заприходовано и отлито в свинце. Оставалось лишь иллюстрирование: наука говорит, что черти всегда правы, и, как сказал товарищ Люцифер, том восьмой, страница девятая… Легкий хлеб!