На вокзале жили доходяги, двое или трое, с лицами, отекшими от постоянного голода, с животами, отвисшими, как у беременных жен. Это были свои доходяги, вокзальные. А под вечер, когда рабочий день кончался, на славу потрудившись во имя родины, на площадь с доблестных заводов-фабрик стекались многие десятки доходяг. Владельцы вещей, сидящие на них, ждущие поезда (сутки, двое, трое, четверо) становились зоркими и. бдительными. Пришельцы торопливо разрывали мусорные ящики, жадно поддали объедки. Их не так-то много было, этих объедков, но кое-что перепадало. Счастливцам.

В трех метрах от нас, от нашего бивуака, разбитого на чемодане и узле с постелью, еще с утра лежал костяк рыбешки, обглоданный вчистую кем-то накануне. Почти растоптанный, черный от грязи. Вокзальные доходяги им брезговали. Они были элитой, вокзальные, местные. К тому же не работали на благо родины, в их распоряжении был целый божий день…

К загаженному костяку подошло ОНО. Лицо было таким худым и страшным — черная маска! — что нельзя было понять, кто это, мужчина или женщина. ОНО пришло на площадь слишком поздно. Все баки с мусором были выпотрошены, все было съедено дочиста, даже объедки. И тогда ОНО увидело растоптанные рыбьи косточки, в трех шагах от нас. Схва тило их и стало жадно есть… ОНО пришло слишком поздно для других помойных благ. Почему? Может быть, на фабрике-заводе было совещание? Подписывались на новый заем, конечно, добровольно? В том самом году нашим славным атомщикам были подарены за ум и доблесть как стимул для стараний красивые особняки… И черное лицо, жующее растоптанные кости летом года 1946-го, в моем благоустроенном родном аду.

В вагоне не спалось, в грязи и говне. Я был, как обычно, голоден. И как обычно, в грязи и говне. Соседи примеряли ботинки, колебались: ботинки или сапоги? Они разматывали свои грязные добротные портянки с увлечением, истово-искренне. Один примерял. Другой поощрительно ржал. Их слегка удивляло, что я не участвую в общем веселье. Но что я мог сказать о сапогах с ботинками? Ни-че-го-шень-ки не мог-с!!

А рядом, громко и упорно, храпела чья-то жена. Храпела беспрерывно, вдумчиво, настойчиво, всепроникающе. Храпела так, что надо было сдернуть ее с полки за ногу и грохнуть головой о грязный пол, суку… Храп был с перерывами, объемный, подлый; спала, задрав ноздри кверху, к вагонному небу — крыше…

Соседи довольно хрюкали: словами и смехом. В самом деле: сапоги или ботинки? В чем, в конце концов, эта дилемма хуже или лучше, чем «волна или частица?», «добро или зло?», «быть или не быть?» В аду все равно нет выбора: выбирают черти, за тебя. И за Господа.

По радио лилось эстрадное веселье: «ля-ля», «ха-ха!» Красивые добрые песни пел лирический баритон. Потом частушки. Пели душки (или нюшки?). Затем— о море… Я сидел в большом передвижном котле, вонючем котле, котле на колесах, соединенном системой буферов с другими такими же. В котле номер восемь, голодный и злой. Передо мной лежала статья из «Лайфа», подарили в Главном Котле как коллеге. Речь шла о «рассерженных молодых людях», об этих самых молодых английских мудаках. Я смотрел на фото. Недовольные сытые морды… Господа, вам-то что? Оглянись во гневе, мистер Джон Осборн! Кинси Змис, Джон Брейн— рассердились! Не понюхав и сотой доли ада, не имея понятия о том, что такое последние круги.

«Прилично одетые», сытенькие, мыслящие, они, видите ли, недовольны. Недовольны всем, они протестуют, их не устраивает жизнь как она есть… Пошли бы вы в жопу, жирные мудаки! Кого она устраивает, жизнь?

— ЖИТЬ ВРЕДНО!

Так же вредно, как пить и курить. Так же, как заболеть опасной венерической болезнью. Да это и есть болезнь: жить.

У них, рассерженных, были предшественники, «потерянное поколение». Что вы потеряли, голубятки-нытики? Что можно потерять, кроме бессмертной души, которая в аду? Все эти Херуаки и предшественники Хуингуэя. Мужественные бороды, охотники на львов из тяжелых орудий, битнички-ебитяички, ксю-сю-экзюпери. Так удобно, так замечательно: найти укромное, нежаркое место в аду. Воспевать его, в ладу с собою и чертями («эти вещи, Жанна, право же, не стоит замечать»). И быть «этичным перед собой», коль это «заменяет веру в Бога»… Гуманно и красиво, очень мужественно. И, главное, честно. Уклонились — и — молчок! Мудро молчим. «Делаем свое дело».

Автоматы вперемежку с трупами. Сифилизация духа. Природы. Естества… Как они стараются, утончая формы, правя страницы и абзацы, добиваясь самых точных, эффективных фраз… Ли-те-ра-ту-ра!.. Сколько б ни трудились, все зря. Ад постигают не умом, а жопой, всей шкурой. И как это ни странно, ненавидя — любят ад. Так сказать, диалектика ада… У вас-то черти так демократичны, так гуманны. И круги повыше, с кондиционерами и туалетною бумагой. А когда нет денег, приходится — ужас! — ехать в поезде третьего класса. И голодать, питаясь одним красным вином, заедая его дешевеньким сыром. И презирать всех этих «нувориш», живя «в Париж».

Все это так знакомо мне по Котлограду! Пониже круг, поменьше тиражи, бородочки пожиже. И не Монпарнас — всего лишь пивной бар. Но принцип тот же, тот же замысел, идея та же. Сережа Хем. Фима Белль. Паша Пикассо, Олег Сароян, Ваня Кафка, Саша Селин, Ося Ахматова, Толя Пастернак. И Вася Джойс, новатор-карбюратор…

Домостроители! Не дом, не замок — дачка-с… И даже не дачка, а дачный клозет, фанерный. Лишь бы не было видно (акустика, она не столь уж и важна). Стеночки жидки, но прикрывают. Даешь духовную жизнь в аду!

Ну конечно, и самим стыдно. В глубине-то черепушки. И тошно и смешно. Но смех не грех, а дезинфекция. Юмором. Как у баварцев: дружеский смех заглушает пердеж. За компанию. Коллективом.

Свои ребята, компанейские. В мировом масштабе: современный неогуманизм. Договорились без нотариуса, так сказать, на основе одного лишь взаимопонимания. Все — люди. И все люди — свои. В общем тоне, в едином русле.

Не замечать ад! Отворачиваться, зажав нос. И — о прекрасном. Или — одиноком, лишь бы в стороне. Не заговор, а только образ жизни. Не прямо матом, а лирическою прозой, чтоб красиво. Скажем, про еблю: «Земля плыла». «Ты здесь?» — «Я здесь». И в том же духе, с умолчаниями. Так сдержанно-красиво, так жизненно, так точно!

Ваш гуманизм прогнил, до костей, насквозь, вместе с человеком, творцом этого ада… Весь! Вместо носа — дыра Хуй вот-вот отвалится. И мы вот-вот, окончательно истребив все живое, полетим кверх тормашками в яму, вырытую нами же самими… Сифилис ест род людской со времен неандертальцев, но лишь сейчас он обнаружил верную дорогу — в мозг человеческий, в его действия, в его жизнь, от пеленок до гроба. И все же мы живем, мы радуемся жизни, мы верим в нее и надеемся на нашу славненькую адскую жизнь. Гнуся, соплясь, истекая слизью, подыхая: жить! жить! жить! жить! Да здравствует человек XX столетия! Да здравствует Двуногий Сифилис! Человек, вива! И — вива, жизнь!

…Когда до Хамска оставалось три часа езды, мне страшно захотелось поебаться. Даже не важно с кем. Хуй встал и властно требовал: «ебаться, ебаться!»

Я повторил вслух, естественно, шепотом:

— Ебаться!

Хотелось минета, которого я не знал (как красочно повествовал о нем Вергилий!). Хотелось всего, в разных позах, ракурсах, позициях. Я подумал, что это — молитва. Кто становится на колени, кто падает ниц, кто «раком». Разные веры — разная ебля. Только Бог один и един: Хуй. Так сказать, монотеизм Хуя.

Я подошел к окну. Возле него сидел мой рыжий сосед. За время приближения к цели, к Хамску, за эти трое суток поезд явно опустел. Мимо нас прошел проводник, не черномазый друг, а второй, старый. Он натягивал на ходу форменную шинель.

Рыжий сосед протянул скептически:

— Замерз… А еще к девкам лезешь…

— Давай сейчас любую! — ответил проводник. Мы засмеялись, поощрительно.

— Лет под 70, под 60…

— Молодайку…

Всем троим стало весело: у всех троих были хуй в штанах. Братья!

— А ты хорош! — сказал рыжий.

— Хватит, — задумчиво ответил проводник.