Ноль седьмое счастье, двадцать седьмое марта, голубое море, синие паруса. Ты заклеиваешь конверты и лижешь марки, солнце бьется наверху тяжело и марко, и густым желтком стекает по волосам.

* * *

Помнишь, как это - солнце за кромкой леса, серые скалы, родинка у виска. Ветер смеется, прыгает, куролесит, ветер втыкает палки в мои колеса, красит коленки пятнышками песка.

Мне бы замерзнуть, сжаться, а я стекаю и извиняюсь, зная, что я права. Жизнь наконец осознала, кто я такая, жизнь поняла, куда я ее толкаю, и отобрала авторские права.

Помнишь ли эти дни, локотки в зеленке, дергала струны, снашивала колки. Физика на коленке - как на продленке, помнишь, ты называешь меня Аленкой, я огрызаюсь - Алька, и никаких.

Кажется, я жила на проспекте Славы, Мити или Володи, давным-давно. Как я дрожала - только не стать бы старой, как я тебя встречала возле состава, как мы лакали розовое вино.

Помнишь, как в марте мы открывали рамы, тусклые дни соскабливали со стен. Как я теряла зимние килограммы, точная съемка, яркие панорамы, помнишь, как я любила тебя - совсем.

Вот я сижу за стойкой ночного бара, тупо считаю трупики сиграет. Помнишь - а каждый вечер, как после бала, как я со всех страниц себя соскребала и оставляла рядом с тобой гореть.

Помнишь или не помнишь, а было сколько теплых ночей, невыдержанных утрат. Как мы с тобой валились в чужую койку, между симфоний, между дневных осколков и засыпали в позе «сестра и брат».

Как я ждала осеннего ледостава, как я в ночи молилась за наш союз…

Господи, кто бы понял, как я устала,
Господи, кто бы понял, как я боюсь.
* * *
Ты стони над ней, ты плачь по ночам над ней,
или что там еще умеешь - тебе видней,
а меня не слушай, я-то давно на дне,
вот уж сорок дней.
А она рыжа в кудрях, а она тонка,
а она открывает дверь тебе до звонка,
а он легка в кости и в руках мягка -
и нашла себе дурака.
Ты в обиду ее не даешь, ты вообще хорош,
ты пуд соли ешь, последний ломаешь грош,
ты ее защищай от бури и от порош,
а меня не трожь.
Вам-то в рай, вам нынче каждый дворец - сарай,
примеряй ее, придумывай, притирай,
ты в ее огне, в руках у нее сгорай,
а меня - сдирай.
Ты бросай плащи под ход ее колесниц,
ты пиши ей: «Только без меня не усни», т
ы мотайся по дорогам и падай ниц
от ее ресниц.
Вырезай меня, под горло, под корешок.
Закрывай на ключ, остатки сложи в мешок,
если был вопрос - то он навсегда решен,
а ответ смешон.
Ты иди себе, не смотри, как я здесь стою,
Ты, дурак, мою пригрел на груди змею,
думал, я хожу по струнке, всего боюсь,
а вот я смеюсь.
Так что ты ее люби, кувыркайся с ней,
езди в лес, ходи ботинками по весне,
обнимай ее, прижимайся еще тесней,
а со мной - не смей.
А она в такие верует чудеса,
пусть она запомнит все твои адреса,
у нее в глазах открытые небеса,
у меня - джинса.
Только ты ее не пусти, ты сжимай в горсти,
пусть она у тебя не плачет и не грустит,
а когда она устанет тебя пасти -
ты ее прости.
Пусть она тебя разденет, пусть оголит,
ведь она живет, внутри у нее болит,
пусть она тебя возрадует, окрылив,
для моих молитв.
* * *

А все эти наши проблемы, наши одьппки, наши черные горячие неудачи оттого, что мы хватаем жизнь за лодыжку, и сжимаем ее, и не знаем, что делать дальше. Как почти любимый - вдруг с губой искривленной неожиданно командует: «Марш в постель, мол». А она у нас воробышек, соколенок, голубая девочка с хрупкой нервной системой. Этот как в кино - вонючим дыша попкорном, по бедру ладошкой потною торопливо. А она-то что? Идет за тобой покорно и живет с тобой - бессмысленной, несчастливой. И она смирится, душу смешную вынет и останется красивым бессмертным телом, но когда она наконец-то к тебе привыкнет - ты поймешь, что ты давно ее расхотела.

Нужно нежно ее, так исподволь, ненарочно, отходя, играя, кудри перебирая, распускать ее по ниточке, по шнурочку, взявшись за руки, собирать миражи окраин, и когда ты будешь топать в рубахе мятой и лелять в ушах мотив своего Пьяццолы, она выплеснет в лицо изумрудной мяты и накроет тебя своей радостью леденцовой.

Я не знаю, что избавило от оскомин и куда мой яд до капли последней вылит, у меня весна и мир насквозь преисполнен светлой чувственности, прозрачной струны навылет. От движений резких высыпались все маски, ощущаю себя почти несразимо юной, я вдыхаю запах велосипедной смазки, чуть усталый запах конца июня. Я ребенок, мне теперь глубоко неважно, у кого еще я буду уже не-первой. А вокруг хохочет колко и дышит влажно, так что сердце выгибает дугой гипербол.

И становится немножко даже противно от того, что я была неживей и мельче, и мечтала, что вот встретимся на «Спортивной» и не ты меня, а я тебя не замечу, и прикидываться, что мы совсем незнакомы, и уже всерьез устала, совсем застыла, и когда меня кидало в холодный омут, оттого что кто-то целует тебя в затылок. Только ветер обходит справа, а солнце слева, узнает, шуршит облатками супрастина. Извини меня, я все-таки повзрослела. Поздравляй меня, я, кажется, отпустила.

Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы. Я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья.

Мне так нравится держать это все в ладонях, без оваций, синим воздухом упиваться. Мне так нравится сбегать из чужого дома, предрассветным холодом по уши умываться, мне так нравится лететь высоко над миром, белым парусом срываться, как с мыса, с мысли. Оставлять записку: «Ну, с добрым утром, милый. Я люблю тебя. Конечно, в хорошем смысле».

* * *

Вот допустим, ему шесть, ему подарили новенький самокат. Практически взрослый мальчик, талантлив и языкат. Он носится по универмагу, не разворачивая подарочной бумаги, и всех вокруг задевает своим крылом. Пока какая-то тетя с мешками по пять кило не возьмет его за плечи, не повернет лицом и не скажет надрывным голосом с хрипотцой: «Дружок, не путайся под ногами, а то ведь в ушах звенит». Он опускает голову, царапает «извини» и выходит. Его никогда еще не ругали.