Гиперрабочий. Нет, Скурви, что означает кожаный сапог, – твое имя символично. Ты был сапогом из кожи, болезненно нечувствительной к переменам в области духа, по аналогии с переменами и изменениями в области материи – человечества: ты подохнешь именно так. (Обращаясь к подмастерьям.) Ну, управляйте, правьте – а мы пойдем работать над совершенством технического аппарата, над структурой и аппаратурой динамизма и равновесия сил этой власти. Good bye!
Гнэмбон Пучиморда. До свидания. Скучно все это, как сцена ревности, как урок в первом классе, как ругань старой тетки или же, синтезируя эти сравнения, как первоклассная ругань старой тетки, когда она устраивает сцену ревности другой.
Появляется школьная доска с надписью «ТОСКА».
Тоска.
Гиперрабочий (медленно). Строжайше запрещено! (Выходит, громко стуча оловянными подошвами.)
1-й подмастерье fc иронией). Строжайше запрещено! Слыханное дело?! Эх! Всем готовиться к ночной оргии! Вранье это все, что он здесь наплел. Не существует никакой уходящей в бесконечность, тайной иерархической лестницы власти. (Обращаясь к княгине.) Одевайся, ты, профурсетка флердоранжевая!
2-й подмастерье. Вранье не вранье, а все-таки убить его вы бы не смогли. И потом, не совсем еще ясно, как там на самом деле обстоит со всякими тайными правительствами. Кто знает, может быть, они и есть в нашей общественной струк…
1-й подмастерье. Ладно, пусть все будет как есть. Не думать ни о чем, потому что смерть от страха перед самим собой поджидает нас на каждом углу. Фикция не фикция, но мы должны прожить нашу жизнь принципиально иначе, чем они, есть ли они или их не существует вообще. А скучно не будет, потому что идеи на фоне всеобщего отсутствия интереса к философским познаниям исчерпали себя до дна и умерли. Эх! Остается одно – упиться до чертиков. Как только появятся шлюхи для буржуйских танцулек и эфебы из Предместья Непокорных Оборванцев, а с ними тот кошмарный мерзавец, который живет на улице Шимановского в доме номер 17, тогда мы забудем на миг об этой ужасной и бессмысленной жизни, в которой самое ужасное то, что она осознана нами до конца. О боже, боже! (Падает на землю и рыдает.) Я реву как гимназистка, а отчего, даже сам не знаю. Такой вот буржуйский Weltschmerz[21] получается, сучка-вонючка танго танцевала. Рыгать мне от всего этого хочется.
Княгиня тоже начинает всхлипывать. Скурви воет долго и протяжно.
Саэтан (вскакивает настолько резко, что Пучиморда смотрит на него с удивлением). А что? Я так вскочил, что даже вы, бывшая Пучиморда, посмотрели на меня с некоторым удивлением. Но у меня есть цель. Не нужно только обслюнявливать вашими собачьими слезами – как писал Выспянский – моей последней минуты на этой земле. Я уверовал в метемпсихоз, именно в «метем», а не «там», в великий ТАМ-ТАМ, и смерть меня больше не пугает – я и так не смог бы здесь больше жить.
1-й подмастерье. Проклятый старик! Ничем его не добьешь! Путается в болтовне, как молодой щенок в говне. Юн сорт де Распютэн[22] или как там?
Саэтан. Тихо, сучьи задницы. У вас уже совершенно потеряно не только чувство юмора, но и вообще всякая способность мыслить.
Появляется доска с надписью «Тоска смертная» на месте стертой предыдущей.
Говорите что хотите, а мир все-таки неисчерпаем в своей красоте. Каждый стебелек, каждая, даже самая малюсенькая кучка дерьма, дающая жизнь растеньицам, каждый плевок на фоне громоздящихся в летний полдень восточных облаков…
Пучиморда. Довольно, а то меня сейчас вырвет.
Саэтан. Хорошо – но как же мне тяжело. Ведь каждая травинка…
Пучиморда. Шлюс! – а то морду разобью, как господь бог велел. (Обращаясь к остальным.) Я являюсь куратором декоративных пропагандистских зрелищ. Генеральная репетиция должна сейчас начаться – танцовщицы придут к трем часам.
1-й подмастерье. Ах так? Ну если так, то ничего не поделаешь. Пальцем дырку в небе не заткнешь. С типуном на языке выступайте в кабаке.
2-й подмастерье. Как он меня замучил своими сюрреалистическими проклятьями!
1-й подмастерье. Да, да, да – это так страшно, что вы бледно-зеленого понятия не имеете: ужас, кошмар, тоска, katzenjammer[23] и отвратительные предчувствия. Как-то постепенно все так испортилось. (Напевает.) «Ямщик не гони лошадей, нам некуда больше спешить».
Оба помогают Фердущенко одевать княгиню, костюм которой выглядит так: босые ступни, голые до колен ноги. Коротенькая зеленая юбочка, сквозь которую просвечивают красные трусики. Зеленые крылья летучей мыши. Декольте до пупка. На голове треугольная шляпа, огромная, с вуалью и перьями, надетая en bataille. Перья – зеленые и белые. По мере одевания Скурви воет все громче и громче, после чего начинает страшно метаться на цепи, совершенно по-собачьи, но в то же время не переставая курить сигарету за сигаретой.
Пучиморда. Не шарахайся ты так, мой бывший министр, ведь если ты порвешь цепь, я тебя пристрелю, как настоящую собаку. Теперь я служу им – я совершенно изменился. Пойми это, дорогой, и успокойся. Силой внутренней трансформации я решил питаться пулярками, лангустами, спаржей и прочими кулинарными прихотями, капризами и блажью до конца своей жизни. Да, я циник до грязи между пальцами ног – я совершенно перестал мыться и воняю, как протухшая камбала. Храть я хотел на все.
1-й подмастерье. А что такое храть?
Пучиморда. Храть означает не что иное, как облить что-то чем-нибудь очень вонючим. Я хру, ты хрешь, мы хрем, они хрут и так далее.
2-й подмастерье. Давайте лучше сделаем так: если он за четверть часа сошьет сапог, пустим его к ней, если нет – так пусть извоется насмерть.
Пучиморда. Хорошо, Ендрек, валяйте. Это удовлетворит остатки моего угасающего интереса к садизму – сам я уже ничего не могу. (Тихо и стыдливо плачет.) Вот я плачу здесь тихо и стыдливо – я одинок, хоть это некрасиво… Даже хороший стишок не могу написать. У покойного Тувима всегда в конце концов получалось, что бы с ним при жизни ни случалось. А я что? Сирота. Я даже не знаю, кто я такой – в политическом смысле, разумеется. Я – старый шут, таким и останусь до самой своей захраной смерти.
2-й подмастерье (который слушал все это очень внимательно). Ну так я поищу среди этого барахла наши старые инструменты, то, что осталось от нашей первой революционной мастерской, гладь ее в печенку в корень! Когда же это было? Ах, как было хорошо! Это же все должно храниться в музее, на вечную память потомкам. (Роется в барахле.) Ну и пустомеля этот Пучимордочка, еще похлеще нашего Саэтанчика. Мы теперь будем называться только так: саэтанцы. А может быть, мне только снится какой-то невероятный сон? (Обращается к Скурви, который, глядя на мастерскую, скулит, как какой-нибудь последний Скули-ага.) На, ты, Скули-ага, – на, бери все, шей!
Скурви лихорадочно принимается за работу, в спешке нервно скуля и подвывая. Он скулит все жалостнее, а в его движениях все явственнее «прорисовывается» половое нетерпение; у него ничего не получается – все валится из рук, его эрогносеологическое возбуждение достигает апогея.
Скурви. Все большее половое нетерпение рисуется в моих движеньях – окошаченного, особаченного псевдобуржуя. В эрогносеологическом смысле я почти святой, турецкий святой, необходимо добавить ради приличия, потому что я ведь трус, весь провонявший трусостью старый трус. Мне необходимо выть и скулить – иначе я лопну, как детский воздушный шарик. О боже – за что, за что это все, хотя не все ли равно, за что – главное, дорваться бы хоть разик, а там и сдохнуть в одночасье. Мне что-то так хреново, как не было никогда. Ирина, Ирина! Ты уже только символ всей моей жизни, даже более того: твое существование имеет уже метафизическое значение – никогда прежде я этого не понимал! Жизнь на земле дается всего один лишь раз, а я собаке под хвост всю свою жизнь. Такие ощущения, наверное, испытывали приговоренные мной, когда шнур… О боже! Я скулю, как цепной пес, который видит, как мимо него пробегает веселая и свободная собачья свадьба. Впереди бежит сучка, а господа кобели – за ней, единственной, черной или бежевой сучарой, боже мой, боже!