Скурви. Извините, Саэтан, но я в это не верю, несмотря на то что минуту назад я сам говорил то же самое. Но… (Подумав.) Да, я признаюсь – мы не можем добровольно отказаться от знамени всей нашей жизни, это вещь архитрудная. Парочка каких-то святых это сделала, но ведь никто же не знает, какое им это доставило наслаждение, правда, в несколько ином, «малопонятном для нас измерении.

Саэтан. За все должна быть компенсация. А сколько святых терпели нечеловеческие муки до конца своей жизни из-за непомерных амбиций, заносчивости и организационных неурядиц…

Скурви. Подождите, разрешите мне подумать, как когда-то говорил Эмиль Брайтер: если бы никто не стремился к более высокому уровню, ничего бы не было – никакой науки, культуры, искусства, власть коммунистического, тотемного, первобытного клана только лишь начало…

Саэтан. Я знаю: это как поймать шестьсот рыбин, в то время как соперник только триста, и, скажем, двести бросить обратно в море…

Скурви. Умничаете вы, Саэтан, потому что очень вы умный. Ну, правил бы этот клан до тех пор, пока солнце не погасло, ну и что? Бесформенный, бесструктурный, неспособный преодолеть собственные догмы относительно общественного развития. Но я свой обычный, будничный денек, право на который я, мелкий, провинциальный, вышедший из самых низов буржуа, заслужил многолетними узаконенными убийствами, основанными на правовой науке, добровольно не отдам никогда. А с другой стороны, я не верю в ту новую жизнь, которую собираетесь построить вы, – вот перед вами моя трагедия как на сковородке.

Саэтан. Да мне на нее на…, плевать! Если будут уничтожены барьеры между нациями, возможности откроются безграничные. Мысли, рожденные тем, будущим временем, сегодня нельзя ни предвидеть, ни предугадать: слишком убог сегодня багаж наших понятий и слишком ничтожно знание истории.

Скурви. Мне не нравится, когда вы пускаетесь в спекуляции, превышающие ваш интеллектуальный уровень. Вы не владеете соответствующим понятийным аппаратом, чтобы выразить все это. У меня есть понятийный аппарат – чтобы врать. Моей трагедии настолько никто не понимает, что даже странно…

Саэтан. Трагедия начинается тогда, когда начинают пухнуть мозги. Подобные мысли, господин прокурор, не доходят до твоего блуждающего нерва – страдает только кора головного мозга, мать твою… С нашей точки зрения, твоя трагедия всего лишь забава: это же сплошное наслаждение – лечь вечером после своих шлюх и яств в кроватку, почитать, подумать о таких вот глупостях и уснуть, испытывая удовольствие, что в глазах какой-нибудь занюханной лахудры ты представляешься таким интересным господином. Я был бы счастлив, если бы подобная трагедия происходила со мной. А если бы еще вдобавок мои внутренности перестали болеть за все человечество, это было бы счастьем просто неземным. Эх!

Весь скрючивается. Княгиня радостно смеется.

Скурви (обращаясь к княгине). Не смейся ты, обезьяна, так радостно, а то я лопну. (С нажимом, к Саэтану.) Это еще нужно доказать, что ваши потроха болят за все человечество. А может быть, таких случаев вообще в природе не существует? (Тяжелое молчание не прерывается очень долго; Скурви начинает говорить в тишине, в которой едва различимо далекое танго из радиоприемника.) Это дансинг в отеле «Савой» в Лондоне. Вот там действительно веселье. Позвольте мне на минуточку выйти – я тоже человек. (Убегает в левую кулису.)

Саэтан. Такой усё зробит, шо захотит, а мы даже…

Княгиня. Перестаньте, не смешите меня. Ваши мысли щекочут мне мозги.

Саэтан (внезапно разжалобленный). Голубка моя! Ты даже не знаешь, какая ты счастливая, что можешь работать! Как рвутся к работе наши руки и пальцы, как все в нас устремлено к этой единственной отраде жизни. А тут – на тебе. Уставься в эту серую да еще вдобавок шершавую стену и сходи с ума сколько тебе будет угодно. Мысли лезут, как клопы из кровати. Мозги распухают от смертной скуки, страшной, как гора Горизанкар, и воняющей, как Монт Экскремент из романа фантастического писателя Бульдога Мирке, как Клоака Максима, – от тоски, которая ноет, как чирей, как нарыв, как карбункул – опять, зараза, мне слов не хватает, а говорить хочется, как не скажу чего… Э-э-э… А что тут, собственно, говорить – и так никто ничего не понимает. Так что чего тут выражаться, рычать и рыдать, нутро свое вытряхивать наружу и наоборот?! Зачем? Зачем? Зачем? Какое отвратительное слово «зачем?». Как олицетворение пустопорожнейшего ничтожества – ну и зачем? Когда работы нет, то ничего из ничего получиться и не может. (Подползает к решетке, за которой сидит княгиня.) Дорогая, любимая, единственная, кошечка моя трансцендентальная, метафизический агнец божий, чудо неземное, мышка моя сексуальная – ты даже понятия не имеешь, как ты счастлива: у тебя есть работа – единственное оправдание жизни на этой земле при всей ее убогой ограниченности, начиная с ограниченности во времени и пространстве.

Княгиня. Метафизический подход к проблеме работы является лишь переходной стадией в решении этого вопроса. Великие египетские мужи нужды в этом не испытывали, как не будут ее испытывать люди будущего. Этот молит о работе, которая меня ломает как духовно, так и физически. Вот вам и проявление относительности всего на свете под влиянием этого самого Эйнштейна – я сама-то уж давно…

1-й подмастерье. Стыдно ей, видите ли, вкалывать, сучка вертлявая! Это все интеллигентские замашки! Я-то уж знаю, что теория относительности в физике не имеет ничего общего с относительностью этики и эстетики, а также диалектики и так далее – тамда-ламда, трамда-ламбда! Не хочу я ничего говорить – блевать хочется. Эх! Эх! Эх! Саэтан, не будем говорить глупых вещей – это в прошлый раз мы что-то такое болтали, а теперь что?! Мы столько ненужного наговорили, а нам преподнесли работу с такой стороны, что любая деревенская лахудра нам даже по воскресеньям кажется привлекательной. Я привел такое сравнение потому, что на красивых, ухоженных женщин я уже давно не реагирую – в половом, я имею в виду смысле, – слишком уж они для меня хороши, эти крашеные суки, а кроме того – не-дос-туп-ны! (Повторяет с горечью.) Мне одинаково хочется – и сапоги шить, и простых, ординарных девок. (Ледяным тоном, с безумным спокойствием.) Дайте работу, а то хуже будет! (Уныло.) Но кого это интересует? Я говорю это с глубочайшей горечью, не понятной никому.

Скурви (поет за сценой).

Мне фамдюмонды надоели
И девок хочется простых.
Хочу попробовать на деле
Я босоножку, чтобы «Ы-ых»!

Княгиня слушает очень внимательно.

2-й подмастерье (обращаясь к первому). Вот так – не будешь обращаться к обществу как к родной матери, да еще вдобавок молиться на него – оно тебя не поймет, а кроме того, по шее может обломиться, эх!

Саэтан. Перестаньте говорить «эх!», не употребляйте вы в своей речи этот вульгаризм ради бога. Он мне напоминает давно минувшие времена, и я начинаю дрожать от жалости к самому себе – очень неэстетичное чувство, которое вгоняет меня в краску стыда, после чего я начинаю испытывать такое отвращение, как будто я – таракан, сидящий на собственной морде. Эх!

На кафедру вбегает Скурви, который как-то странно поспешно застегивается – пиджак и это самое, – потом потирает руки. Княгиня смотрит на него очень внимательно, почти демонстративно.

Скурви. Холодно, зараза, сквозняки в здешних уборных – аж мороз по коже. Но зато после этого жареные мексиканские каракатицы покажутся еще вкуснее.

Вдали звучит танго.

Перед этим зайду на каток, где играет музыка. (Принюхивается.) Какая кошмарная вонь – это их души гниют в отвратительном безделье, они уже, наверное, разложились, как прокисшее повидло.

Княгиня (принимаясь за работу). Садизм – это сфера моей деятельности.