Сергей Шерстюк

Украденная книга

Это история, которую надо рассказывать с конца. И хотя всем известно, чем заканчивается всякая доведенная до конца история, предлагаемая читателю публикация не предисловие к смерти или гибели, но история жизни, сплетшейся с любовью, – теперь уже навсегда.

В общих чертах финал таков: в генеральской семье, жившей в Москве на улице Горького, в 1994 году умер генерал; через три года погибает в огне его невестка, Елена Майорова, прима ефремовского МХАТа, а еще девять месяцев спустя умирает ее муж, известный художник Сергей Шерстюк.

Следует объяснить, почему это все зовется “ историей ”, а подготовленная к изданию книга, состоящая из хронологически упорядоченных дневниковых записей, будет называться “Украденной книгой ” (с подзаголовком “Документальный роман ”).

Ответ прост: потому что, собравшись под одну обложку, все эти уцелевшие в разных тетрадях записи складываются во внятную историю, проступающую со страниц вырванной из рук Безносой

Украденной книги, адресованной живым и являющейся, по существу, романом в жанре no n-fiction. Но начать придется издалека.

Нет на свете ничего интереснее загадки и тайны личности, живой и непоследовательной, даже не снившейся бедному воображению беллетристов, этих каторжников “ реализма ”, наловчившихся для пропитания “ тискать роЂманы ”. Дневник – жанр в высшей степени литературный, в том смысле, что всегда адресован не современникам, а некой “ понимающей субстанции ” – персональной, но при этом лишенной определенности очертаний и реагирующей на фиктивность и фальшь, как лакмусовая бумажка: моментально приобретают трупную синюшность или краснеют от стыда целые страницы.

Все, к чему ни прикасался Сергей Шерстюк, либо превращалось в дневник, либо неудержимо стремилось к этому – чтобы внутри продолжить мутацию. Будучи офицером запаса, историком искусства по образованию, автором нескольких нетрадиционных романов, лидером московской школы художников-гиперреалистов, драматургом и постановщиком своеобразного созданного им “ театра жизни ”,

Артистом в широком смысле и весьма нетривиальным интеллектуалом, он все же в первую голову являлся многоликим автором собственных дневников. Его ранний роман, “Джазовые импровизации на тему смерти ”, был написан в форме дневника – точнее, дневник описываемых лет совпал по мерке с романом и сделался его формой.

Жизнь как бы поставляла зерна событий, а автор дневника перемалывал их в муку: на выходе это были уже другие события и совсем другой “ мельник ”. Получив освобожденную от природных форм “ муку ”, можно было начинать что-то с ней делать.

Последовательно пройдя путь от реализма до абстракционизма, почти одновременно потеряв владевшую его сердцем Жрицетку, завершив роман и окончив высшую школу, киевский “ хипстер ”

Шерстюк превратился по закону метаморфоза в русского монархиста и гиперреалиста, сколотившего собственную если не “ школу ”, то группу и художественное направление. Похожая история повторялась и в дальнейшем. Шерстюк пережил еще ряд превращений. Хотя возможность всех их была заложена в нем изначально, как в куколке (и как в каждом, кто не боится самостоятельно проживать свою жизнь).

Полярность всякий раз лишь являла то или иное положение его пребывания in betweeness, в промежутке, между. Между словом-краской-мыслью-и-сценой в первую очередь; между магией и православием; психоделикой и монархизмом; свободолюбием и империализмом; Кремлем и андеграундом; кастовостью и открытостью; западничеством и славянофильством; Киевом и

Москвой; украинской козаччиной и русским офицерством; интеллектом мужчины и “ сердцем женщины ” (как он догадался о себе в “Джазовых импровизациях… ”); между борющимися вкусом к жизни, на грани сластолюбия, и страстным саморазрушительным стремлением к погибели (запись после баррикад

91-го года: “Первый симптом в день победы был: жаль, что мы не погибли ”). Это был все тот же человек, взятый в разных возрастах и отношениях с миром, до конца не отрекшийся бесповоротно ни от чего из приведенного выше. Понятно, что его бы очень скоро разнесло на куски, если бы он не нашел в себе искусства бежать так быстро, чтобы даже дьявол не мог угнаться за ним (по выражению из его дневника).

И все же “ Украденная книга ” – это не интеллектуальная биография, тем более не дневник эклектика или оппортуниста.

Шерстюк был человеком чести (не путать с расхожим и доступным пониманию черни “ чувством собственного достоинства ”) – на большом дневниковом пространстве он старался достичь в своих построениях предельной интеллектуальной честности и открытости.

Он знал, что позволительно морочить неумных современников, но нельзя морочить язык. Как писатель и художник, он знал, что книга, как и картина, – это не “ зеркало ” для кривляний и поз, а попытка смастерить или обнаружить “ окно ”, с помощью которого только и можно, будучи увиденным “ оттуда ”, найти и узнать себя настоящего (поэтому это вынесенное им из иконологии правило в равной степени распространяется на читателя книг и зрителя картин). Неприятно и страшно узнать себя настоящего, но без этого невозможно очнуться от морока того, что зовется у людей “ реальной действительностью ”, позволяя манипулировать их сознанием не хуже какой-нибудь магии. К тому же, как известно, “ боящийся несовершенен в любви ”. Так получилось, что главная книга, не дававшаяся автору при жизни, украденная смертью, была дописана любовью – и осталось только вернуть ее тому, для кого она писалась. Читателем ее может стать каждый

(недвусмысленное указание на этот счет есть в дневниках).

Почему дневники, а не романы? Не выставка картин? Потому что главное здесь – санкция, все остальное потом, и на фоне главного оно представляется второстепенным. Как составитель книги, я убежден, что полное издание дневников Шерстюка – находка для будущих историков, праздник для парадоксалистов и аналитиков всех мастей и хорошая встряска для всякого нормального и вдумчивого читателя.

Вообще все обстоит несколько сложнее.

Будучи разнообразно одарен, образован, наделен амбициями и задатками достичь положения не ниже тогдашнего кумира Энди

Уорхола (а может, и вообще Нерона в смушковой шапке на

Мавзолее), Сергей в разные периоды испытывал тяжелые сомнения в собственных способностях и разочаровывался в достигнутом.

Действительно, его живопись походила на раскрашенную скульптуру или обездвиженный театр; на полях одного из его дневников вписана реплика жены: “Меня не интересует театр жизни, меня интересует написанная пьеса ”; друзья-писатели не принимали его за “ своего ”, романы его не получили признания в “ перестройку

” и печатались в отрывках малотиражными элитарными журналами; интеллектуальные построения не сложились в систему или доктрину и заполняли страницы дневников на правах разрозненных эссе; журналисты летели на него, как мухи, но к этому времени от журналистики его уже воротило; реально существовавший миф южнорусской “ киевской школы ” и почти эзотерического учения

Ёмасалы (“ наш миф ”, как гордо говорили его адепты), придясь не ко времени, к началу 90-х рассосался… как настроение

(словечко из культурологии Шерстюка), а деньги на жизнь приходилось теперь зарабатывать за океаном, приспосабливаясь к уровню запросов и эстетическим критериям заказчиков и покупателей. Было отчего впадать в отчаяние. Не говоря о том, что рухнула советская империя, чему он по неразумию своему не противился, не сразу разобравшись в собственных классовых интересах (привилегированной советской фронды) и идейных пристрастиях, предпочтениях, вкусах.

Единственное его счастье состояло в том, что в 85-м году, считая себя к этому моменту в очередной раз полным неудачником, он повстречал женщину, с которой ему захотелось умереть, прожив с ней долгую и счастливую жизнь. С той поры дезориентация и отклонение инстинктов (и в первую очередь жизненного инстинкта), через которые он прошел, все более утрачивали над ним свою власть. Природа его все более осветлялась, переходя от смертолюбия к жизнеутверждению. Со своим прошлым он научился жить, как с хорошо изученными за долгие годы минными полями, постепенно их разминируя. С разливанным морем агрессии в его картинах начинает спорить тема прелести жизни – покоя, флоры, радостей консьюмеризма (серия и выставка “Все это я ел ”). Его перестает терзать бешеное честолюбие (зачем власть тому, кто любит и любим?!), своим демонам он указывает их место (к этому времени он уже верующий, церковный человек). Вся его жизнь была вереницей блужданий и странствий в поисках “Золотой книги ” (на его жаргоне; я бы сказал – “ плана Рая”), и никогда он не был еще так близок к тому, чтоб подержать ее в руках (и я уверен, что в снах, где это только и возможно, это иногда ему удавалось).