– Плевать на деньги, – сказал офицер. – Этот скромный герой проливал за вас кровь на полях Можайска, а вы не хотите пожертвовать ради него несколькими шляпными коробками. Вы не француженка!

– С каких это пор французские офицеры так разговаривают с дамами? – спорила актриса.

Я следил за этой перепалкой с замирающим сердцем. От настойчивости офицера зависела моя жизнь; я был уверен, что никто из этой орды не проявит ко мне милосердия, если мой спаситель от меня отступится. Со всех сторон нас осыпали проклятиями за остановку движения. Кто-то предложил столкнуть повозку этой шлюхи на обочину. Наконец, дама утолкала свои пожитки и освободила для меня закуток на самом краю телеги.

Офицер отдал мне честь, я помахал ему рукой и только после этого вспомнил, что не узнал имени этого святого человека. Однако радость моя была преждевременна. Я едва удерживался от падения, когда телега подскакивала или кренилась на ухабах, на меня сползал тяжелый кованый сундук, грозивший, в довершение всего, раздавить мою грудную клетку. Да и злобный взгляд французской мегеры не сулил мне ничего хорошего.

Когда мой спаситель скрылся из вида, кокотка елейно спросила, приходилось ли мне бывать в Париже.

– Нет, мадемуазель, но я мечтаю об этом, – отвечал я.

– В таком случае, вам не понять, что вы теряете!

Она выпростала из юбок изящную ножку в зашнурованной ботинке и лягнула меня с такой яростью, что я перелетел через борт повозки.

Лишь по счастливой (или несчастной) случайности я не сломал себе шею и быстро перекатился на обочину, чтобы меня не раздавили следующие экипажи.

– Ужели вас никто не поднял? – удивился капитан.

– Ничуть не бывало. Меня ещё осыпали насмешками за мой плачевный вид. Правда, иные чувствительные дамы бросали мне из экипажей горсти монет, но мне от них было мало толку. Золото нельзя откусить, золотом нельзя укрыться.

– Как переменились французы! – сокрушенно вздохнул капитан.

Он решил пока не сдавать Иона в лагерь военнопленных, где беднягу быстро уморят голодом. В конце концов, его жизни и так оставались считанные дни.

Маргарита выспрашивала Иона, не приходилось ли ему за два месяца встречать в полях хоть одного живого русского. Ион уклонялся от ответа, но наконец признался, что, действительно, был один такой случай. Впрочем, тот русский умер, так сказать, у него на руках и никак не мог быть мужем Маргариты. Он был простой обер-офицер, и его звали Николай.

– Это произошло на первой неделе моих злоключений, – рассказывал

Ион. – Я обустраивал свою берлогу и целыми днями ползал в окрестностях редута в поисках пропитания и полезных вещей. На поле не все ещё умерли; иногда до меня доносились человеческие стоны и лошадиный храп, но я не смел ползти на звуки. Я ещё не воспринимал все живое как пищу и опасался, что раненая лошадь может меня лягнуть, а раненый человек застрелить.

День на пятый мне повезло. Я дополз до околицы разрушенной деревни, где были аккуратными рядами разложены сотни солдатских ранцев и скаток. Русские егеря сняли их перед атакой, но не вернулись. В каждом из ранцев я находил что-нибудь съестное: запас сухарей, ломоть сала в тряпице, кулек зерна или несколько картофелин. Я нашел даже щепотку соли, что было для меня дороже целой россыпи алмазов.

Из вещей я отложил себе три новые шинели, горсть кремней, набор иголок, нитки и лоскут кожи на чехлы для моих культей и локтей, содранных постоянным ползаньем.

Я съел на месте ломтик сала, чтобы подкрепить силы, но не причинить себе вреда, запил его водкой из русской фляги и заснул – минут, я думаю, на десять. За все это время, кроме пребывания в лошади, я не забывался долее, чем на четверть часа, из-за непрерывных страданий, голода, холода, боли, а также от страха уснуть и замерзнуть.

Таков человек! Можно ли представить жизнь мучительнее, чем вел тогда я, и могло ли быть для меня что-нибудь желаннее смерти? На что я мог надеяться при самом благоприятном исходе? На унизительное нищенство где-нибудь на паперти сельского храма, где мою добычу будут вырывать из рук другие калеки. Что ожидало меня в том случае, если чуда не произойдет? Ещё несколько дней невыносимых терзаний и лютая смерть среди более счастливых трупов. Но отчего-то я дрался за каждую минуту дополнительных страданий с такой яростью, словно блаженствовал в богатстве, неге и любви.

– Богу так было угодно, – сказала Маргарита.

– Хорош ваш Бог, если он бросает невинного человека в самый ад, не потрудившись его предварительно прикончить, – возразил Ион и пожал руку своей спасительницы, смягчая резкость слов.

– Очнулся я от беспокойства, словно кто-то толкнул меня в бок. Надо было срочно прятать мои сокровища, пока их не обнаружил кто-нибудь ещё. Я набил себе провизией ранец, чтобы отнести его в берлогу, а затем стал собирать в одно место остальные запасы. Солнце клонилось к закату, до темна мне надо было во что бы то ни стало спрятать хотя бы часть провизии и вернуться домой. Здесь, среди обгорелых труб и разбросанных бревен я бы умер на мешках с сокровищами, как какой-нибудь скупой рыцарь.

Я вертелся перерубленным ужом. Пот и кровь с ободранных локтей струились по мне ручьями, но я не чувствовал боли. Никогда в жизни я так не спешил, хотя куда бы торопиться полумертвому человеку, жизнь которого исчисляется часами? Скоро весь луг был усеян выпотрошенными сумками, и мне оставалось хоть как-то упаковать свое добро.

Я соорудил из двух шинелей круглый вьюк и покатил его к остову ближайшей избы, словно трудолюбивый навозный жук. Даже если бы мне не удалось сохранить больше ничего из своей находки, при моем рационе этого запаса хватило бы недели на две, а там… Во весь голос я запел французскую песню, особенно любимую в этом походе:

Ou peut-on etre mieux

Qu'au sein de sa famille?

Я не боялся себя обнаружить. Кого мне бояться в этой юдоли смерти, мне, самому живому из всех, мне, повелителю Бородина?

Я решил спрятать свой груз в зеве обгорелой печи, почти не заметной среди развалин, а затем прикрыть оторванной дверью. Расчистив путь от мусора, я подкатил тяжелый ком к фундаменту печи и поднял голову, чтобы осмотреть подъем. Перед самым моим носом сияли острые носы офицерских сапог. На печи, свесив ноги, сидел русский офицер, закутанный до самой шеи плащом. Я не заметил его, ползая червем во прахе.

– Двиньтесь ещё, и я прострелю вам голову! – сказал русский.

– Сделайте одолжение, – ответил я.

– Что за одолжение – быть убиту от врага? – удивился русский.

– Вы прекратите мои мучения, – сказал я.

– И вы готовы теперь застрелиться?

– С наслаждением.

Офицер спрыгнул с печи, а вернее, сполз с нее, будучи истомлен не менее моего. Он подошел и присел вровень со мной.

– Вы можете сейчас достать пистолет из-за моего пояса и свести счеты с жизнью, – сказал он.

Полы его плаща разошлись, и я увидел пистолет за офицерским кушаком.

Не я, но моя рука подействовала мгновенно. Я выхватил пистолет из-за пояса русского, взвел курок и прицелился. Несколько мгновений мы смотрели друг на друга, и меня, помнится, удивило, что он нисколько не возмущен моим вероломством. Напротив, он смотрел на меня с какой-то иронической насмешкой, словно потешался. В следующее мгновение я поднес пистолет к своей собственной голове и спустил курок. Раздался оглушительный сухой щелчок, и я упал на бок – не от выстрела, но от потрясения.

– Вставайте, мой бедный друг, и простите, что не могу подать вам руку, – сказал, склоняясь надо мною, русский.

Я думал, что Николай хотел испытать мою готовность к смерти, но это было не совсем так. Не менее того он желал, чтобы неприятель прикончил его самого. Не то чтобы ему недоставало для этого твердости, но его руки по самые локти были оторваны гранатой. Он даже не мог знать наверное, сработает ли его пистолет, у которого с полки высыпался порох.

Получив свое страшное увечье, Николай пролежал несколько дней без памяти среди погибших товарищей, а затем пришел в себя и кое-как дотащился до пепелища деревни, чтобы отогреться среди остывающих углей. Его положение было едва ли не страшнее моего. Справляясь с дурнотой, он мог ещё пройти некоторое расстояние, но не мог ни развести огня, ни поднести ко рту пищу, ни оборониться от волков.