Эта мысль была так ужасна, так невыносима, что я бросился напролом через кусты, подальше от опасного скопления людей, слыша за спиной обидный хохот французских солдафонов.
Польские кавалеристы удивительным образом совмещали коммерческую хватку с рыцарской широтой натуры и хлебосольством. Меня приняли как родного, но ничего не продали. Битый час мне морочили голову, посылая с места на место. Я долго ждал какого-то Янека, который повел меня в третий эскадрон, где всегда бывает вино, но именно сегодня вина не привозили. Оставалась надежда на некоего пана
Михульского, который может поделиться из своих личных запасов, но и с ним все было не так просто. Пан Михульский находился в карауле, поэтому я должен был отдать деньги трубачу, чтобы тот сбегал в дозор и нашел капрала, знавшего, где Михульский.
Мое появление всполошило весь полк, если не весь корпус
Понятовского. Солдаты побросали свои дела и занимались только мной с величайшим вниманием и сочувствием, водили меня от палатки к палатке и спорили чуть не до драки, как мне следует поступить наилучшим образом.
Мои деньги вместе с пустыми флягами перекочевали в руки какого-то
Яцека или Юзефа и исчезли вместе с ним. Меня, между тем, пригласили принять участие в товарищеском застолье, промочить глотку перед кровавым пиром – и притом совершенно бесплатно. Мы расположились на бугорке с живописным видом на долину, по которой в облаках пыли разъезжали массы кавалеристов в разноцветных мундирах, с пестрыми флюгерами на пиках, маршировали под барабанный бой густые колонны пехотинцев и с грохотом проносились упряжки конной артиллерии.
Усевшись и развалившись на вальтрапах в самых картинных позах, поляки наполнили бокалы, словно находились на пикнике, а не на самом краю вулканического жерла, поглощающего в этот самый момент сотню за сотней храбрецов.
– По вашему акценту и благородству обхождения я узнаю поляка, – сказал, поднимаясь с кубком, седоусый старый улан, очевидно, тот самый пан Михульский, которого безуспешно искал весь легион "Висла".
Этот комплимент в его устах должен был означать примерно то же, что признание моего сходства с парижанином от француза. Но мне он, признаюсь, не доставил равного удовольствия.
– Я не поляк, но славянин, – признался я.
– Это не важно, – утешил меня пан Михульский. – Я сужу о человеке не по нации, но по его поступкам. Человек благородный и прямой мне как брат, будь он хоть турок. (Главное, чтобы он не был ни москалем, ни немцем.) Я тотчас признал в вас рыцаря, и предлагаю поднять кубок за вольность и славу.
Признаюсь, этот пикник под вражескими пулями вызывал у меня некоторую тревогу. Я отсутствовал в батальоне уже около часа. Кто знает, что могло перемениться за это время? Отстав от своего полка однажды, я панически боялся потеряться ещё раз. Мало того, что я мог попасться в руки казаков, меня могли к тому же обвинить в дезертирстве и расстрелять. Как нарочно, трубач с вином все не возвращался. И я ещё не знал, что было для меня худшим: пики казаков, военный трибунал или гнев моих товарищей в том случае, если я вернусь в батальон налегке.
Впрочем, после второго бокала я стал воспринимать действительность гораздо легкомысленнее. Пан Михульский уверял меня, что торопиться некуда. Москали простоят ещё часа три, прежде чем побегут. Они всегда отступают, но почему-то любят, чтобы их перед этим долго убивали.
– Так выпьем же за торжество свободы над диким фанатизмом варваров,
– провозгласил Михульский, наполняя свой кованый кубок, из которого могла бы напиться средней комплекции артиллерийская лошадь.
Приметно покачиваясь, старый вояка поднялся с ковра, его собутыльники стали вскакивать с криками "vivat", и я также попробовал утвердиться на своих слабеющих ногах. Земля подо мной качнулась, и я, сквозь пляску головокружения, успел подумать: "Как же я пойду через овраг?"
– Настоящий улан… – сказал пан Михульский.
Но я так и не узнал, что же такое, собственно, настоящий улан и в чем было дело. Потому что это были последние слова, услышанные мной в нормальной человеческой жизни. И жизнь моя разделилась на две совершенно разные части – до и после этих слов.
– Вас поразило ядро? – просила Маргарита.
– Не знаю, – ответил Ион. – Но я помню перед собою флюгера воткнутых в землю пик, которые полоскались на ветру и двоились перед моими глазами. Не они ли привлекли внимание русского канонира, решившего пустить ядро по яркому ориентиру просто так, из озорства?
– Очнулся я от собственного стона, в каком-то болотце. Солнце закатилось или не совсем ещё взошло, и меня колотило холодом. В голове плескалась острая алая боль. Ноги как-то странно раздулись, онемели и мучительно кололись электрическими иголочками, как отсиженные. Я не мог сообразить, где нахожусь и что со мной произошло. Рядом никого не было, но с разных сторон доносились монотонные стоны, как будто меня передразнивали.
Вдруг меня так и ошпарило последним воспоминанием. Я напился с польскими солдатами и заснул на земле. Сражение кончилось, я не вернулся к своему батальону и, следовательно, я военный преступник.
Я пропал. Теперь меня на скорую руку осудят, поставят к столбу, завяжут глаза и изрешетят пулями. Я снова застонал, теперь от страха. Ах, если бы меня немного ранили или даже взяли в плен! Меня отправили бы в какую-нибудь внутреннюю область России, где я бы дождался победы и возвратился домой, со славой или без нее. Конечно, жизнь в плену должна быть не из легких, но уж никак не труднее той, что я вел в походе. А главное – меня не погонят на убой, как покорную скотину. Никто не скажет мне: сегодня с пяти утра до восьми вечера ты будешь ходить и бегать по полю, а в тебя, как в мишень, будут стрелять из ружей, пистолетов и пушек только потому, что так угодно императору, или царю, или королю. Нет уж, господа хорошие: пусть сами императоры выходят в поле и торчат под ядрами до тех пор, пока их не разорвет на куски. А я вам не баран, чтобы добровольно бежать к мяснику, который ждет – не дождется меня с отточенным ножом в руке. Пусть лучше меня сожрут волки в поле, и я принесу хоть какую-то пользу природе.
Я хотел вскочить на ноги, но вместо этого перекувырнулся вбок, головою в землю. Вскочил ещё раз, и снова упал, на другую сторону.
Так, смеясь своей неловкости, я кувыркался с минуту, как детская игрушка из трех склеенных шаров с подвижным грузом внутри.
– Ванька-Встанька? – подсказала Маргарита.
– Ванька-Встанька, – согласился Ион. – Наконец, я решился опустить взгляд на свои ноги. На том месте, откуда они росли, торчали только рваные лохмотья. Я ощупал это месиво, но и на ощупь не обнаружил своих ног. Я лежал не в болоте, а в луже закисшей крови. Я продолжал ещё мыслить и чувствовать, но был уже наполовину мертвец. А был бы и полный мертвец, если бы каким-то чудом кровотечение не остановилось.
Я погиб, ни разу не выстрелив из ружья, не причинив вреда ни одному живому существу. А мои товарищи, все сражение простоявшие в резерве, наверное, вступали в Москву, осыпаемые цветами освобожденных россиян.
– Утешит ли вас, если я скажу, что это не так? – сказала Маргарита.
– A propos des fleurs, в российской столице не оказалось жителей, способных бросать цветы. А ваши соотечественники недели три назад сражались и полегли под Малоярославцем. Мне сообщил об этом мой родственник письмом.
– Все?
– Или почти все, вместе с генералом Дельзоном. Ваше несчастье, таким образом, продлило вам жизнь minimum на месяц.
– Это ли не подтверждает мою теорию о слепоте судьбы! – воскликнул калека.
– Скорее, мою идею о предопределении, – возразила Маргарита.
Под руководством санитарного инспектора была выкована прямоугольная железная решетка примерно три на четыре сажени, что-то вроде огромного мангала. Решетку устанавливали на козлы, сверху накладывали тела, а снизу разводили костер из обломков артиллерийских ящиков, фур, лафетов и прочей военной техники, валявшейся повсюду. Затем золу сгребали в яму, посыпали известью и закапывали, а этот переносной крематорий использовали снова. Работа пошла так споро, что жалко было кончать. Все сходились во мнении, что такими темпами к началу декабря Бородинское поле будет очищено, и команда приступит к уборке французских залежей в окрестностях смоленской дороги.