Изменить стиль страницы

“Там, где все пятеро сидели мы”. (“La ve gia tutti e cinque sedevamo”; Pur. IХ, 12.) Данте, Вергилий, Сорделло, Нино

Висконти и Коррадо Маласпина. Судьба или творчество каждого так или иначе выражают центральные мотивы судьбы и творчества

Ахматовой: изгнанничество; феномен европейской поэмы; тюремное заточение; приют беженцу. Сорделло мало того, что тоже знаменитый поэт и изгнанник, но и похититель известной Куниццы да Романа – еще одного зеркала лирической героини Ахматовой,

“полумонахини-полублудницы” – как в Постановлении Центрального комитета партии 1946 года именовали самое поэтессу.

“Сей сотый год еще упятерится”. (“Questo centisim’anno ancor s’incinqua”, Pur. IХ, 40 и далее.) Пророчество Куниццы да Романа о бесконечности славы поэта; тема, которую Ахматова разрабатывала на протяжении всей жизни.

Все эти сближения могли бы выглядеть натяжкой, какие нередко возникают при анализе ахматовской поэзии, если бы не пространство, в которое помещены двое лирических героев

“Cinque”. Это межзвездный космос – до какой-то степени проецирующий на себя и своеобразно концентрирующий в себе космос

“Божественной комедии”.

В сентябре 1997 года я написал все это Берлину. 5 ноября он умер. 10-го пришло письмо от него, ответ на мое. Он продиктовал его 31 октября.

“I was delighted to receive your letter, and am full of admiration ‹…›. ‹…› you weave lines from the Divine Comedy, which AA, of course, knew intimately. ‹…› ‹It› made a marvel of this complex of interwoven attributions. I ‹…› am proud to be the first owner of this masterpiece.

I cannot remember if there is anything you asked me to do, in your letter, as

I have been very ill and am not recovering fast. This is no surprise.

‹…›

In the meanwhile, warm good wishes – there is not much likelihood of my coming to Moscow, Washington or New York – so you must come here.

My wife sends you both her warm greetings, as indeed how could not I?”

(Мне было очень приятно получить Ваше письмо, оно привело меня в восторг. Вы сплетаете нити из “Божественной комедии”, которую

АА, разумеется, знала досконально. Из этого сложного узора узнаваний вышло нечто чудесное. Я горд стать первым собственником такого шедевра.

Я не могу вспомнить, было ли в Вашем письме что-нибудь, что Вы просили меня сделать,- я очень болел и выздоравливаю не быстро.

Это неудивительно.

Что касается добрых дружеских пожеланий – не очень похоже, что я выберусь в Москву, Вашингтон или Нью-Йорк – стало быть, Вы должны приехать сюда.

Жена шлет вам обоим теплые приветы, можно ли представить себе, чтобы и я этого не сделал?)

Пропущенные (как, впрочем, и приведенные) места – личные.

Правда, и все письмо такое, и я не стал бы его здесь публиковать, если бы читал как обращенное исключительно к себе.

Под тем углом, что это письмо не только конкретно кому-то, а еще и в Россию, срединный абзац в угловых скобках – “If there is something I can do for you from my literal bed of sickness, I shall of course try to do it – you have but to say” (Если есть что-нибудь, что я могу сделать для Вас с моего вполне буквального одра болезни, я, понятно, постараюсь – Вам следует только сказать) – отзывается готовностью сделать что-то не “для

Вас”, а “для вас”. Которые там.

В жизни вообще, в такой полной и выразительной в особенности, и в ее предсмертном жесте тем более, ничего не выглядит случайным, и эти несколько последних фраз продолжавшегося почти столетие разговора с людьми волей-неволей попадают под луч прожектора.

Луч высвечивает в них заключительное обращение туда, где все началось, а потом посередине, в двух десятках ничем не предсказанных, никак общим строем жизни не вызванных стихотворений, достигло акме. При таком освещении каждое из этой сотни с небольшим слов готово звучать как итоговое. Города, в которых больше не побывать. Болезнь, от которой не выздороветь.

Теплота, сердечность. Желание послужить, дать. Душевная щедрость. Жена. Ахматова. Поэзия.

И подпись. По-русски – “Исайя”. Может быть, первое в жизни слово, которое он научился писать,- и вот, последнее, которое написал. Эпилог

– То, что случилось с Россией в восемьдесят восьмом – восемьдесят девятом годах, было для вас потрясением?

– Еще бы.

– Сопоставимое с потрясением от революции семнадцатого года?

– Да. Я вам объясню, я это объяснил раньше. То, что сказал

Толстой об истории,- правильно. Если мы хотим знать действительную причину крутых – как сказать по-русски? turning points…

– Поворотных пунктов.

– …поворотных пунктов, если мы об этом думаем – нам не отвечают историки, этого они не знают. Почему распространилось христианство так быстро? Почему ислам вдруг покорил всю Северную

Африку? Почему так быстро – шесть, я не знаю, десять, двадцать лет – они перешли туда? Почему была Французская революция, почему Русская – мы не знаем. Важные моменты – их никто не объяснил. Говорят, книжки все это сделали, другие люди говорят,

Людовик Шестнадцатый туда, сюда – это ничего не объясняет нам.

Мы хотим знать – а историки отвечают на вопросы, которые мы не ставим. Немножко круто, слишком круто. Помните, я вам говорил, я не хочу знать имя змеи, которая укусила Олега. Это мне неинтересно. Кто была шестая жена Ивана Грозного… Как получилась Французская революция – никто не знает. Говорили об этом долго. Вдруг взорвалось что-то. То же самое в России. В семнадцатом году февраль. Никто не ожидал. Октябрь тоже: конечно

– Ленин хотел это сделать, он знал, что он делает. Но каким образом это получилось, почему вся Россия как-то подарила себя ему, почему не было настоящей оппозиции, вначале – это довольно загадочно. И теперь то же самое: всего – никто не объяснит.

Хорошо: тот начал немножко, как его, Горбачев, решил, нужно что-то делать, иначе будет банкротство, может быть, вот это нужно, то и то, но что вдруг все это раскололось по кусочкам, вдруг все это взорвалось во всех направлениях – на это ответа настоящего нет. Я не считаю, что – вы знаете, я же друг Герцена

– я не считаю, что в истории есть либретто. Как это может быть?

– У нас в России, с нашей склонностью к грубой, редуцированной метафизике – и при нашей тяге к отказу от личной свободы, укоренена вера в заговоры, и главный из них – еврейский.

– Ну да, и масоны.

– В этой вере, как во всякой, есть слабое место, и, как во всякой, оно помещается в самой сердцевине – ее носители говорят: верь, как я.

– И тогда все поймешь.

– Временами евреев как главного врага сменяют кавказцы. Но евреи всегда под рукой.

– Жидо-масонская кухня.

– Если к вам придет русский человек и скажет: евреи служат сатане, христианская Россия стояла у него на пути, поэтому евреи устроили в ней революцию, что вы, Исайя Менделевич, ему ответите?

– Во-первых, это неправда. (От неожиданной наивности ответа я рассмеялся.) Это правда только в том смысле, что без евреев не было бы советской революции. Первая осуществилась без них. Но

Ленин один не мог бы этого сделать: без Троцкого, без Каменева и

Зиновьева политбюро не имело людей, которые могли это выполнить.

Если б не было всех этих мелких комиссаров, я думаю, что революция бы не вышла. Все это правда, но из этого ничего не следует, никакого заговора.

– Какова правомерность революции?

– Какой?

– Любой. Революции как таковой. Если бы от вас зависело, сказали бы вы: “Пусть начинается” – или: “Все-таки не надо”?

– Я вам сейчас скажу. У меня был друг, Мид, Meade, он только что умер. Он получил Нобелевскую премию как экономист. Он был первый не человек моей школы, которого я встретил в Оксфорде. Моего возраста. Я экономию не знал, никогда, ни теперь, ни тогда. Не интересовался. Мы были друзья, не очень близкие. Он был человек очень благородный; и очень честный. И довольно идеалистически настроенный. Он отказался от всех английских титулов, которые ему тут предлагали. Его жена была квакерша. Он тоже был квакероват. Не квакер, но этого же типа. И я только одну вещь решил сделать по нему: если будет революция, я пойду за ним.