Кармен была дебелая и горделивая, словно Родина-мать, зато Дон Хуан оказался субтильным и суетливым, тем более что и воткнули его чуть ли не между столиками уличного кафе, где я никак не мог разжевать полированные рубиновые кубики испанского окорока – хамон иберико .

В Севилье я впервые задумался, кто бы одолел в этой битве титанов -

Дон Жуан или Кармен? Судя по нам, Карменсита будет покруче…

Арлезианцы и арлезианки были явно не дураки: сжили со свету одного безумца и этим обеспечили приток капитала на века вперед. Но арлезианских слабоумных мы взяли в наш альянс безо всякой дискриминации: сын за отца не отвечает. А наше авиньонское пленение состоялось ночью – при высокой и ясной луне эта средневековая неотесанность дышала такой силой и высокой правдой… А потом на середину площади вышел кряжистый еврей с мерцающим серебром в бороде

– и запел что-то столь же неотесанное и неподдельное, и теплая ночь обдала меня ледяными мурашками, ибо этот одинокий человеческий голос был нисколько не меньше неприступных каменных бастионов. Из городка

Экс-ан-Прованс, где затянутые в камуфляж платаны обеспечивали церемониал встречи, гора Сент-Виктуар тоже смотрелась бы дура дурой, если бы не Сезанн. Весь наш мир был бы никто , если бы его было некому воспеть!

Мы блаженствовали меж дружелюбным рокотом Средиземного моря и зеркальной гладью соленых болот Камарга, где гордо выступали стада розовых фламинго. А меж нами свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду.

– Ну миленький, ну пожалуйста, не сбривай бороду, ты в ней красивый, как Бен Ладен, – умоляло меня мое дитя, а я благодушно ворчал: она меня старит, столько седины, умываться противно – воды не чувствуешь…

На бедре завибрировала персональная бормашинка. Не смотри, взмолилось мгновенье,- разве я не прекрасно?.. Не вытерпел он и глянул, и вся мерзость и ужас мира вновь обрушились на меня. Это была Гришка. Еще можно было не подключаться, но если она так долго молчала…

– Я слушаю, – произнес я официально, но в голосе ее звучало такое отчаяние, что в мире остались лишь слова: мне плохо, боюсь, не выдержу…

– Да, да, я понимаю, а как сон? – я старался перед Гришкой предстать заботливым другом, а перед Женей – озабоченным психотерапевтом.

– Не сплю не знаю какую ночь… Чуть задремлю, сразу как по голове: завтра проснусь, а тебя нет… И сразу такой ужас…

– Для отчаяния нет ну совершенно никакого повода, – внушал я, стараясь, чтобы интонация была интимная, а слова – общего пользования.

Я уже жалел, что не отошел в сторонку, но это бы резко усилило подозрения: опять я шушукаюсь за ее спиной. Она и сейчас не сводила с меня замерших, округлившихся глаз. И тут раздался крик петуха.

– Да-да, мамочка, я слушаю! – кричала Женя в трубку с моей любимой азартной истошнинкой, но в этот миг она не вызывала во мне ничего, кроме облегчения. – Сейчас я отойду, а то тут рядом тоже разговаривают!..

И тогда я быстро наговорил своим нормальным голосом: не сходи с ума, я скоро приеду, я сверну все дела – ты слышишь?

– Бедный ты мой, нигде тебе нет от меня покоя… Я терпела, пока могла… Но если что-то со мной случится, ты же тоже будешь мучиться?

– Я об этом и слышать не желаю. В общем, жди, я скоро буду.

Женя уже влачилась по песку обратно. Вишенка была совсем увядшая.

– Как мама умеет все отравлять… Вдруг спрашивает: а ты там с мужчиной? Одна Лизонька меня любила, всегда мне выговаривала, что у меня нет любовников, говорила: порадуйся, пока молодая, это и для здоровья полезно… И все равно мама меня не бросит, а ты бросишь. Вот твоя Галина Семеновна тебе позвонила, и ты сразу: чего изволите?

Ничего, мне подруга из Израиля прислала шесть адресов. Я одному уже послала свою фотографию – а что, ты за моей спиной плетешь ведь интрижки! – и он мне сразу же ответил: вы такая интересная женщина – меня чуть не вырвало. Я так дорожу своей интимностью, что мне даже руку жалко кому-то дать, а тебе почему-то не жалко, что все тебя чмокают, твои хорошенькие щечки слюнявят… На бороду вообще теперь накинутся. Нет, лучше сбрей ее, все равно она не моя, а Галины

Семеновны.

И ведь не забыла! В аэропорту отыскала парикмахерскую и сама усадила меня в кресло.

Теперь я проводил с Женей даже больше времени, чем в дни первого запоя, дабы заслужить право подарить и Гришке хотя бы пару вдохов веселящего газа. И все-таки строгая дама с увядшей вишенкой в момент прощания непременно интересовалась: “Ты сегодня еще зайдешь?” – независимо от того, сколько показывали часы – шесть или десять вечера. Находясь с нею рядом, я невыносимо тосковал по ней, с особенной неотвратимостью понимая, что она растворилась в строгой даме. Даже на улице моя тоска становилась слабее, ибо оживала иллюзия, что все это мне только почудилось. Однако стоило мне двинуться, как она вперяла в меня неподвижные округлившиеся глаза:

“Ты сегодня еще придешь?”

Подтекст был таков: если ты не можешь явиться ко мне по первому зову в любое время дня и ночи, значит, и я могу, когда вздумается, отбыть в Землю обетованную. Это была обычная женская логика: что не делается сей же миг, не будет сделано никогда; но я-то, великий магистр “Всеобщего утешителя”, прекрасно знал, что хвост нужно отрезать именно по частям. Каждый раз давая срок заживить и привыкнуть к новому обрубку, не отказываясь принять участие в совместном застолье, в котором статная черкешенка в темиргойском, бжедухском или абадзехском праздничном наряде подает блюда своих забытых предков – вчера ачма, сегодня кюфта, завтра авелук, послезавтра довга, хашлама, джиз-быз, тас-кебаб, аджап-сандал, шакер-чурек… Гришка на диво скоро восстановилась в своей нынешней завязке: оттекли отеки из-под огненных глаз, померкли лиловые волоски на крыльях орлиного носа, но вот пышные волосы свои она вычернила совершенно зря – очернив свое серебро, она утратила сходство с прекрасной горянкой, которые входят в свою зиму необыкновенно благородным манером.

Разумеется, кропить бастурму соусом ткемали, а тем более поддерживать душевный разговор было для меня настоящей пыткой, ибо я с каждым мгновением ощущал все более неотвратимо, как в доме

Зверкова Строгая Дама наливается новой надменностью, и в какие-то минуты я начинал ненавидеть свою подзащитную, которая ну никак не желала оставаться одна.Казалось бы, посидели, закусили, обсудили, поулыбались, старательно обходя все мучительное, словно у постели смертельно больного (только рубец у нее на лбу непримиримо стискивает малиновые губы), – так отпусти ж меня, наконец, неужели я так ничего и не выслужил?.. Вдруг просветленный порыв: “Мы так давно не пели – давай споем „В огороде конопельки“, а?” Но мне удается скрыть содрогание: “В другой раз, что-то горло болит”. Уймись же ты, наконец!.. Нет – “давай сходим в театр”. – “Ой, что ты, я ненавижу современный театр – хамы, шарлатаны, дураки, пошляки…” – ну, обычный мой набор. “А мы так давно не были в филармонии…” – “У меня важная встреча”, – ответственно хмурюсь я, и она сникает:

– Да, да, конечно, ты имеешь полное право на личную жизнь.

Чтобы мне пришлось собираться под ее скорбным взглядом, храня деловой вид и чувствуя себя палачом. Последний удар она наносит уже в дверях – приближает ко мне свои скорбные очи, горящие мольбой о сострадании:

– Я же тебе не мешаю?.. Скажи, ведь я тебе не мешаю?..

“Мешаешь уже тем, что задаешь этот вопрос!” – собираю я остаток скудеющих сил, чтобы не заорать. И отвечаю с нежным упреком:

– Ну что ты, как ты можешь помешать!..

Как ты можешь вымогать такие откровенные подделки, зачем они тебе?!.

Но увы, любящие – те же алкоголики: нет водки, будут травиться любыми суррогатами. Разве сам я не рвусь любой ценой отдышаться в обществе Строгой Дамы, у которой с моей любимой мартышкой только и осталось общего, что ретроквартирка в доме Зверкова, а в остальном – даже брючки, даже стеклышки сделались другими. И все равно я, задыхаясь, стремлюсь к заветной двери – круты ступени отвергающих тебя лестниц! – и обмираю от нелепой надежды, услышав хрустальное