Громогласный рыжий человек в высоких сапогах, часто самой отборной руганью призывающий к порядку.
Все посмеивались, но с аргументами соглашались.
– А попробуй с нами иначе, – говорили они.
Он был похож на человека, вырвавшегося из ада, больше чем на раввина, но никого не впутывал в свое прошлое, наружу вырывались только грубые обличительные слова, но когда он улыбался, а он иногда улыбался, ему прощали все. Люди расцветали, увидев его улыбку. О счастливце или счастливице, ее вызвавших говорили: «Это человек, который первым видел улыбку нашего раввина».
Но все остальные время люди не знали, по какому поводу ожидать возмущения раввина, и постоянно трепетали.
Ему предстояло поехать на храмовую гору, взглянуть на постройку.
В сопровождении группы хасидов он сел в старенький разбитый автобус, предоставленный Советом старейшин, и поехал в бывшую столицу. Он был так поражен увиденным, что вернулся совсем другим человеком. Евреи решили, что, только-только выбрав, они его уже потеряли.
Осторожно те, кто не ездил, пытались выпытать у свидетелей, что так потрясло раввина, но свидетели были настолько удручены, что даже по секрету не проронили ни слова. Казалось, что их потрясло какое-то общее горе.
– Будущего здесь нет, – сказал раввин, придя в себя и собрав евреев.
– Эти люди ничего не понимают. Они осквернили синагогу, сорвав ее с прежнего места и установив рядом с храмом. Мы никогда больше не подымемся в гору. Будем молиться здесь.
Так и остался храм стоять без верующих. И если бы не мальчишки, впал бы в запустение под проливными дождями, разрушились бы сделанные наскоро перекрытия колоннад, провалилась крыша и зацвел бы третий храм, не войдя в историю великого народа. Но мальчишки распорядились иначе. Огромный двор внутри храма они облюбовали для игры в футбол, а если мяч в разбитое ими же окно влетал в помещение синагоги, ничто не мешало продолжать там игру, синагога и сама была рада почувствовать непрекращающуюся человеческую жизнь.
Представители Совета старейшин негодовали, что раввинат пренебрег подарком фюрера, угрожали какими-то санкциями, даже пытались дипломатическим путем сообщить об этом в Берлин, но через несколько месяцев получили жесткий ответ, что фюрер занят и просит не морочить ему голову.
Девочка шипела, как проколотый баллон. Из горла выходили звуки, покалывающие воздух. Мучительно было слушать и не понимать. Мешало ли это ей самой жить – неясно.
Нет, это была красивая, спокойная девочка, только в горле зашита трубка. Трубку поставил ее отец, знаменитый ларинголог Иосиф
Шварц,^43 и очень гордился своей работой. На острове его считали сумасшедшим. Как можно быть сумасшедшим среди сумасшедших, Захар не понимал.
Но этот Шварц был, действительно, какой-то странный. Он не переставал практиковать, хотя на острове не болел никто. Взрослых трудно было заставить лечиться, а вот детей Шварц вылавливал прямо на улице и, с каждой минутой разъяряясь все больше, требовал открыть рот и показать горло.
Дети ревели, но Шварцу бессмысленно было сопротивляться. И они открывали рот, подставляли уши, чтоб он мог исследовать все пазы и складки и в который раз убедиться, что, несмотря на сквозняки, дожди, дурной золотушный климат, здесь никто не болеет.
И тогда он сделал операцию собственной дочери. Это было рискованно – делать операцию в условиях острова, почти без инструментов. И неизвестно, так ли уж это было необходимо девочке, привыкшей молчать, но Шварц от неприменимости своих великих сил и умений страдал так, что решился.
И вот она заговорила, лучше б Захару не слышать эти звуки! Дети не знали, что делать с ними, – прислушиваться или бежать дальше. Один граммофонный шум. Будто пластинка, отыграв свое, продолжает шуршать, удерживая иголку на поверхности.
Захар не знал – позволительны ли такие эксперименты с детьми. Ему часто то ли казалось, то ли снилось, что он лежит в небольшом, приспособленном для медицины вагончике, а рядом на такой же койке – мальчик. Между ними резиновый шланг, и по шлангу этому доктора гонят кровь из тела Захара в тело мальчика, потому что тому нужна кровь, а у них одна группа.
Кто такой этот мальчик, чем болен, Захар не знал. Но воспоминания повторялись каждый раз и с такой силой, что он не выдерживал и спешил поделиться ими с единственными людьми на острове, заменившими ему друзей – пекарем Лазарем и бабой Таней,^44 его женой.
– Какой вы невозможный человек, – говорила она. – Прибегаете с утра, не даете людям жить. Я бы никогда не выдала за вас замуж своих дочерей, такой вы суматошный.
– А у вас есть дочери?
– Да. И они живут где-то здесь, на острове. Но он такой огромный, что у меня нет сил их разыскивать.
– Хотите, я помогу вам? – срывался с места Захар.
– Сидите, вы ничего не найдете, или вы считаете себя таким же всемогущим, как господь Бог? Я потеряла их еще раньше, чем мы поселились здесь. Хорошо, что я хоть знаю – они где-то рядом, – и спокойна.
– Они семейные? У вас внуки?
– Внуки – это отдельно, – сказала она. – Так все перепутано. Вы очень несведущий человек, Захар. Старики – отдельно, дети – отдельно, молодые, здоровые – в сторону. Но всех ждет общая участь.
– Не пытайтесь понять, что она говорит, – произнес Лазарь, раскатывая тесто. – Это выше нашего с вами понимания. Она – мудрая женщина.
– А ты глупый человек, – сказала она. – А с годами станешь еще глупей. Я вышла замуж за красавца, а он оказался круглым дураком.
– Говори, говори, – бормотал Лазарь, засовывая коржи в печь.
– Поверите ли, Захар, меня никогда не интересовало, о чем думает мой муж, думает ли вообще, ничего путного все равно не надумает. Семья жила моими мозгами.
– Это правда, – сказал Лазарь, выравнивая тесто на противне. – Нам было легко с тобой жить.
– А толку-то? – спросила она. – Всё равно я вас не уберегла. Здесь много историй, Захар. В каждой семье – своя, но подробностей вы не добьетесь. Люди помнят только то, что происходит в последнюю минуту.
А что помнят – никому не скажут.
Баба Таня вышла в соседнюю с пекарней комнату, совсем маленькую. И вернулась с кувшином.
– Это похоже на компот, – сказала она. – Из тех самых ягод, за которые вы ручались. Я их сварила, вполне съедобно. Вы пейте, Захар.
Будем считать, что вы зашли к нам в гости и мы угостили вас компотом.
– Удивительно, – сказал Захар. – Вот вы живете вдвоем, как жили до приезда, а сколько людей на острове, что набились в один дом до тридцати человек и не хотят уходить, а рядом дома стоят пустые.
– Мы никогда не жили вдвоем, – сказала баба Таня. – Просто мы нашли в себе силы жить отдельно. Много – это такое счастье, Захар.
– Не стоит об этом говорить, – сказал Лазарь, выжимая из теста стаканом аккуратные кружочки. – Если вы пришли, Захар, чтобы тревожить, так допивайте свой компот и уходите, если рассказать что-то смешное – то рассказывайте.
И Захар стал рассказывать, как вчера помогал втаскивать в большой ангар на площади деревянные клети, их изобрел Франтишек Зеленка,^45 художник, они скрипели, эти клети, когда их втаскивали, скрипели и сопротивлялись, но там внутри оказалось, что они очень даже легко входят друг в друга, из них можно составить любую конструкцию, как из кубиков.
Этот Зеленка и его друг композитор Ульман^46 хотят поставить оперу.
Ульман ее уже написал, но у музыкантов нет скрипок, и тогда обнаружилось, что на острове есть какие угодно специалисты, а скрипичных мастеров нет, такая это редкая профессия.
Но один нашелся. Его разыскали где-то на юге острова. Лев
Добрянский,^47 чудаковатый старичок из Одессы, чудаковатый старичок с пушистыми усами, совсем не похожий на еврея. И скрипка у него странная, без талии. Круглая, как луна. На ней отказываются играть, но звучит она, как говорят специалисты, прекрасно. И сейчас Ульман уговаривает музыкантов воспользоваться скрипками Добрянского.
Добрянский приспособился их делать тут же на острове, он говорит, что остров создан для его скрипок, что здесь, наверное, играли когда-то на инструментах, подобных этому.