И еще она говорила, что в детстве готовилась стать фигуристкой. Я закрывал глаза, но представить ее на льду не мог.

Она приходила ко мне в гостиницу и говорила, говорила.

Это она рассказала мне, что бежала в спортивный зал с коньками под мышкой и, подняв голову, удивилась, что на крышах – автоматчики, на крышах Праги.

Я стал смотреть на нее с уважением, но не полюбил.

Сильный мрачный человек из нашей группы попытался ее утешить, осетин, с лицом, изрытым оспой. У него получилось. Утешал он не лаской, а властностью.

Моя девушка, не став моей, стала его девушкой. Она была довольна.

Я смотрел на ее надменное лицо и думал: «Города берут нахрапом».

Прага же осталась неприступной. Никто не принесет зеваке ключ от города.

Есть чиновники, обожающие выдавать дома государственные тайны.

Гер^5 был первым среди них.

Он не обозначал информацию аккуратно. Он бурчал информацию. Но сведущему в секретных делах человеку все становилось понятно.

– Курорт, понимаете, – услышала фрау Гер,^6 проходя по галерее мимо мужа, не пожелавшего сказать ей «доброе утро».

И потом уже на выдохе где-то из кабинета:

– Настоящий курорт для этих мерзавцев!

Расспрашивать было нельзя, но фрау Гер поняла, что муж ропщет по поводу какого-то неправильного государственного решения. Фразы произносились для нее. Пусть она тоже переживает.

Изменить, вероятно, он уже ничего не мог, но проявлять недовольство в стенах собственного дома – сколько угодно.

Потом, уже позже, когда слуги, стараясь не волноваться по поводу сегодняшнего приема и тем не менее не в силах сдержать волнение, особенно торопливо начинали носиться по комнатам, придираясь друг к другу, роняя подносы, размахивая щетками и тряпками, она услышала уж совсем презрительное:

– Суетятся, как евреи. Наверное, на курорт спешат.

Сравнение с евреями потомственных слуг графа Гогенцоллерна, в особняк которого вселилась семья фельдмаршала Гера, уже совершенно затемняла смысл сказанного. Понятно было только, что евреи снова досадили чем-то фельдмаршалу.

– Произнеся «а», надо произнести «б», – любил говорить он, по раздраженному тону становилось ясно, что какого-то очередного «б» он снова не дождался.

Эти разговоры фрау Гер не любила, в ее жилах по линии бабушки текла треть еврейской крови и совершенно не мешала. Мало того, если муж прислушивался к ее советам, то эта треть время от времени прекрасно руководила государством.

Но такое происходило редко. Чаще всего она ловила на себе недоуменный взгляд Гера – что эта еврейка делает в моем доме?

Но, во-первых, еврейкой она себя не считала, и, во-вторых, он ее по-своему любил. Он полюбил ее еще в те времена, когда слыл любимцем нации и героем. В годы войны это был самый смелый и удачливый немецкий летчик. А уж красавец какой!

Ее отец, генерал Шлеглейм,^7 только и успевал, что награждать молодца. У него было триста боевых вылетов, двести девяносто из которых прошли успешно, и когда она случайно присутствовала при одном из награждений, то, глядя наГера, прикрывшего от удовольствия во время награждения глаза, решила, что самой большой наградой для него станет она.

И стала.

Получив ее, Гер бросил летать, растолстел, незамедлительно занялся политикой и стал вторым после фюрера человеком рейха. Отдыхать он любил больше, чем работать, но слово «курорт», произнесенное в течение утра с разными оттенками, явно не относилось к отдыху.

Следовало спросить:

– Ничего не случилось, Гер?

Но время еще не пришло.

Племянница же влетела уж совсем некстати, любопытная, с пунцовыми щеками, в гимназической форме, всем своим видом распространяя какие-то нечистые намерения, и бросилась в объятия тети.

– Правда, правда?

– Не понимаю, о чем ты, – сказала фрау Гер. – Но поздороваться сначала было бы совсем неплохо.

– Ах тетя, ну тетя же!

Тут еще Гер с другой стороны стал тащить на себя ручку массивной двери, а та почему-то не проворачивалась, и тогда он с разбегу толкнул дверь плечом и появился перед ними уже в совершенно растерзанном виде, болезненно морщась, путаясь в полах халата, а увидев Фанни,^8 вообще замахал руками, мол, тебя еще здесь не хватало! Но, не сказав ничего, только схватился картинно за голову и удалился.

– Значит, правда, – сказала Фанни и многозначительно замолчала, прислушиваясь к возне внутри дома.

И, пока она слушала, фрау Гер в который раз поразилась, как та самая пресловутая четверть бабушкиной крови отразилась в чертах племянницы.

Она, с ее узким утонченным лицом, с ее постоянной бледностью, была бы преисполнена настоящей библейской красоты, если б не светлые волосы и совсем какие-то немецкие глаза сумасшедшей голубизны.

Но выражение этих глаз, нос горбинкой и особенно уши, как казалось фрау Гер, придавали всему ее облику плутовское выражение, будто племянница, постоянно прислушиваясь, хотела услышать всё сразу и понять всё и обо всем, не вникая. Она ухитрялась быть невнимательной даже во время редких бесед с фельдмаршалом, боясь пропустить хоть что-нибудь из происходящего вне дома, на улице. Она была зверски любопытна, не по-немецки. И голубые глаза ее в эти минуты начинали слегка косить.

Ее хотелось хлопнуть по заднице и велеть сосредоточиться, помни, мол, с кем говоришь!

Но своих детей у фрау Гер не было, и поднимать по такому пустяку руку на племянницу не хотелось.

Фанни любила поддразнивать дядю. Ей нравилось, войдя с улицы, встретить тот же самый портрет с городских стен, только во плоти, материализовавшийся.

Только что висел портрет, и вдруг на тебе, пожалуйста, дядя!

Ей нравилось, что портрет этот сопит, негодует, презрительно поднимая брови, а иногда сидит в глубине комнаты с зашторенными окнами, и глаза его, черные по-цыгански, подозрительно блестят в темноте. Так и кажется, что бросится на тебя, а ты убежать не успеешь.

Но он не кидался. Оставался сидеть с поблескивающими глазами.

Взгляд этих глаз, если приглядеться, придавал дяде уж совсем жульнический вид и был ничем не лучше вечно любопытных ушей племянницы.

– Оба вы красавцы, – сказала бы мать Фанни, терпеть не могущая могущественного родственника.

– Все они выскочки, – говорила она. – И долго они собираются нами так управлять?

Мама была не права, дела шли хорошо, нации было возвращено достоинство, с ней стали считаться в мире, появилась работа, деньги стали стоить, люди повеселели, мама была не права.

А где-то за всеми этими чудесами превращения рядом с фюрером стоял ее дядя. Рядом с фюрером, который придет в его дом сегодня.

– Если ты собираешься остаться, – сказала фрау Гер, – то будь добра

– переоденься. Я позвоню твоей маме и скажу, чтобы прислали твое белое платье, то, которое я люблю.

Фанни бросилась обнимать тетю, а ушки ее подрагивали, прислушиваясь к гулу идущих в доме приготовлений.

К вечеру дом фельдмаршала и он сам погрузились в темноту сада, напоминая о своем существовании только сверканием высоких окон по всему фасаду дворца. Блеск окон в ожидании приезда фюрера начинал казаться нестерпимым, хотелось плакать. Фюрер был, и жизнь была.

Фюрер – и будущее было. Фюрер – и праздник в праздник. Но кто во время праздника думает о будущем – только глупый и недалекий человек.

За всё в ответе – фюрер. Надо же, как хорошо, когда кто-то взял ответственность на себя. За всё в ответе один человек, и с глаз долой: Версаль, нищету, заботы, заботы, заботы, и что еще вчера ты был обречен на вымирание, Германия – клоака мира, а сегодня ты всеми уважаемый обыватель и сидишь в носках за столом, и читаешь газеты об успехах самого себя, вытягивая от удовольствия ноги аж до середины комнаты.

«Я прав» бьют часы, и пёс кладет тяжелую голову на колени. «Я тоже прав, правда?» И яблоко падает в саду за окном: «Я право». И скрипят половицы, когда ты поднимаешься и идешь через все свои комнаты на кухню и там, хрустя правотой, съедаешь огурец, столь желанный после вчерашнего. В конце концов сколько у нас той жизни?