Но вот что странно. Если он пытался представить себе толпу на главной площади, то возникали те же самые малагасийцы со смуглыми физиономиями, в таких же, как обычно, обносках.
Никаких белых одеяний, никаких тюрбанов, никаких сандалий с драгоценными пряжками, никаких красавиц и пророков перед ним не возникало. Одна прошла женщина высокого происхождения, но явно не царица Савская, а именно та самая императрица, дворец которой пошел на храм.
Единственной реальностью была синагога. Ну, во-первых, это была настоящая синагога, правда, не имевшая никакого отношения к той, библейской, пережившей римскую осаду, но настоящая, такая же для Шпе невозможная, скрытная, лукавая, вечно недовольная, как и все синагоги, которые ему приходилось видеть. В детстве он обходил синагоги десятой стороной, боялся. Синагог в Манхейме, где он родился, было много, и прежде, чем сбежать к реке сквозь заросли невыполотого кустарника, он уже издали видел главную преграду на своем пути, вот такую же самую синагогу, и стремился проскочить.
Собственно, мысль о местечке, о цепи местечек, и возникла у него, когда он вспомнил детство.
Океан куда-то делся. Почувствовал, что здесь он не предполагается, и затих. Странно подумать, что Шпе, умелый строитель, главный архитектор рейха, до такой степени не учел океан.
Конечно, можно было бы на побережье выстроить многоэтажные гостиницы с ресторанами, магазинами, но кто в них согласится жить после тишины этих маленьких местечковых домов, как ты, становящихся еще меньше при свете заката.
Даже дожди как-то присмирели, вероятно, у них была какая-то договоренность с малагасийцами или привычка вот так монотонно идти и идти, а сейчас они сгинули вместе с теми, шли изредка и равнодушно.
Местечко Мадагаскар, в отличие от острова, не любило дождя. Что сумеешь сделать в дождь? А дел было много. В дождь приятно читать вместе с учениками в ешивах тору, а вот зерно в дождь не перемелешь, дырявая мельница пропускает влагу, торговля никакая в дождь, и даже, чтобы починить часы полицеймейстеру, надо в комнате зажечь свет, а накладно. Да и какая торговля в дождь, а как страшно за детей, вдруг они побегут по лужам и простудятся? Страшная штука этот мадагаскарский дождь, ненужная.
Ему нравилось строить здесь, ему, главному архитектору рейха, новые задачи могли показаться смехотворными, но ему нравилось. Привыкнув к другим масштабам, он склонялся, рисуя эти клетушки, почти скользя лицом по листу, но зато советы ему давали какие-то важные люди, не придававшие его мнению никакого особого значения.
Он был для них чем-то вроде карандаша или ластика, они водили его рукой и обсуждали это незначительное дело, строительство местечка всем кагалом. Хотя обсуждением это назвать было трудно, они ругались в его воображении, ругались, пока не вмешивался медовый голос ребе и не произносил последнего слова.
Никогда еще так не мешали Шпе работать. Но тем не менее с какого-то времени он и представить себе не мог, как это до сих пор работал в одиночестве, в лучшем случае учитывая пожелания одного заказчика, а не этих бестолковых, ничего не понимающих в пропорциях людей и вместе с тем таких конкретных, реально знающих, что им надо, именно им, ко всему приспособившимся, все понявшим, со всем смирившимся.
Шпе ни за что не согласился бы жить в таких домах. Он даже не заходил в них, доверяя слову немецких мастеров. Он хотел, чтобы первыми вошли те, кому эти дома предназначались. Пусть оценят и поглядят в его сторону недоверчивым взглядом: «Смотри, немец, а как угадал!»
А вообще-то о чем говорить, просто он делает свое дело.
Иногда Шпе, прогуливающемуся в сопровождении офицеров, явно виделись в окнах фигуры скорбно сидящих друг против друга людей, а однажды даже скрипнула дверь, он испугался, что выйдет хозяин дома, а вышел маляр с ведерком, посмотрел на высокое начальство, попытался отдать честь, но так устал, что только зевнул во весь рот и тоже испугался.
Конечно, здесь не хватало садов, огородов, той самой речки, к которой пробирался Шпе, обходя синагогу, но были птицы, конечно, не такие как в детстве, но все же птицы.
Но главное – лемуры. Он терпеть не мог лемуров, им никак не удавалось умереть, они все еще носились по веткам, голося, разыскивая островитян.
Удивительно, но к домам они не приближались, искали прежние лачуги и не находили.
Эти зверьки очень раздражали Шпе. Чем больше разрасталось хозяйство острова, тем меньше были они здесь уместны. Но, когда их пытались убить, так отвратительно орали, что Шпе запретил продолжать охоту и дальнейшую судьбу лемуров передоверил фюреру.
Когда несуществующие обитатели этих домов должны были ложиться спать, солнце тяжелой полосой заката опускалось на это чудо зодчества и затихало, не желая исчезать.
В эти минуты Шпе казалось, что в домах поют, а может быть, молятся, слов молитв он не слышал и как-то инстинктивно не прислушивался, но для песен над Мадагаскаром все уже было тоже готово, не хватало только исполнителей, но зато было столько любви и внимания даже к малейшим деталям обстановки, что песни должны были зазвучать в этих лесах, за этими домиками, и это будут хорошие песни.
Они могут быть даже и мадагаскарскими, не так уж счастье и печаль отличаются друг от друга, не хватало только исполнителей, но, как только фюрер вспомнит о Мадагаскаре, они появятся.
Фюрер вспомнил.
Он прилетел на остров усталый, отказался разговаривать о войне, сразу пошел по острову, загребая ногами пыль. Казалось, по сторонам не смотрел, а вглядывался в красную землю, чтоб не споткнуться, постоял внизу среди домов, прислушался, не услышал шума океана, удивился, взглянул из-под козырька ладони туда, в сторону холма, где возвышался белоснежный игрушечный храм, и сказал так негромко, чтобы его услышал только Шпе:
– Знаете, Шпе, я хотел бы здесь умереть.
Иерусалима я не помню. Мне его показывали то днем, сквозь яркое солнце, то ночью. Скрывали зачем-то. Помню только, что скрыть все равно не удалось. Что-то подсказывало мне, как двигаться по улицам
Старого города, куда идти.
И знание это изматывало меня.
Кораблей не было. Как не было моей жизни. Всего-всего. Но что-то все-таки было. Целая флотилия шла. Еще в Марселе попросили вести себя тише, и матросы старались. Что им до пассажиров, когда они сами еще не вполне освоились на чужих английских кораблях?
Осада была снята. Англия сдала свой торговый флот в аренду фюреру.
И вот он плыл.
Они шли мимо великих европейских портов, следовало заправиться, передохнуть, но была команда не подходить к берегу.
Корабли стояли в виду города, на рейде, и шлюпки плыли к ним из темноты. Свет с кораблей только затруднял возможность разглядеть новоприбывших. Он был лишен силы света. Висел светящимся блином над морем, декоративно.
Корабли трясло мелкой дрожью, и никто из тех, кто поднимался на борт, не подал капитанам руки. Так они и не дождались прикосновения человеческой ладони.
Все формальности происходили только на берегу, капитаны должны были развести людей по каютам, не вступая ни в какие расспросы.
Погрузка шла в полной тишине. Запах моря был вытеснен запахом людей.
Гросс-адмиралу Дену^26 казалось, что он сойдет с ума от этого непрекращающегося шествия в ночи. Будто он делает что-то нехорошее, а что еще можно делать, когда гости уже рядом и никто не произнес ни одного слова. И так на всех кораблях. Поздоровались хотя бы.
Но они поднимались на борт молча, боясь потревожить детей. Дети дремали под накидками, прижавшись к взрослым.
Это походило на эвакуацию контуженных, но все было спокойно на берегу, города светились, луч маяка иллюминировал море, и, казалось, поднявшиеся сами принесли с собой какую-то тихую музыку, под нее шла погрузка.
Затем шлюпки отчаливали и возвращались вновь.
«Когда все это кончится, – думал гросс-адмирал, – издеваются они, что ли?»
Задание было ему неприятно.
– Какая-то нееврейская тишина, – сказал он. – Я жил рядом с евреями много лет, я знаю, наступи им на мозоль, они кричат истошно.