Изменить стиль страницы

Джунгарский Алатау — один из северных отрогов Тянь-Шаня. В этих горах немало цветущих долин и альпийских лугов. Есть и леса, и горные речки, отдающие свою дань пролегающей вдоль хребта Борохоро полноводной реке Или.

Род Ибрая кочевал по этим местам. Он был небольшим, небогатым, но дружным. Сам Ибрай имел двух жен, четырех детей, младшему из которых, Ильберсу, исполнилось только три года. Одной семьей с ними жили еще три престарелых тетушки и младший брат Ибрая, Урумгай, с женой и двухгодовалым мальчиком Садыком. Закон ислама обязывал всех жить вместе и помогать друг другу. На старейшине лежала ответственность блюсти свой род и сохранить его.

В 1918 году в месяц рамазана мужчины стали думать, где стать на зимовье. Наконец решили, что лучше всего остановиться в долине горы Кокташ.

— Бери гурт овец, — сказал Ибрай Урумгаю, — двух молодых кобылиц с жеребятами, трех вьючных лошадей и ступай вперед. Ты знаешь эти места и найдешь хорошее стойбище. А мы подойдем через два дня.

В долине горы Кокташ Урумгай долго выбирал место, где было бы в изобилии корма для скота, где не так много ветра и где есть в достатке вода.

Ставя кибитку на облюбованном месте, Урумгай поглядывал на жену: ему казалось, что она вяло работает.

— Юлдуз-джан, — сказал он ласково и насмешливо, — твои руки тебя совсем не слушаются.

Она кротко ему улыбнулась, но в черных больших глазах не было радости — в них отразилась печаль потухающего костра.

— Я не знаю, — ответила она, — почему. У меня кружится голова и хочется пить.

— Это от усталости, — сказал он.

Неподалеку бегал в одной рубашонке двухгодовалый Садык. Он гонялся за крупными, в человеческую ладонь, яркими бабочками и верещал от восторга. Ему было немножко скучно — без двоюродных сестер и братьев, особенно без Ильберса, сверстника, с которым он целыми днями привык бывать вместе. Он любил свою мать и своего отца затаенной любовью маленького, но уже не беспомощного звереныша. Он знал хитрость и умел громко и вовремя зареветь, чтобы на него обратили внимание и позволили то, чего он хотел. Вот уже несколько дней мать поила его овечьим молоком, очень густым, пахнущим травой, и молоко это казалось невкусным. Он не раз ревел, голосисто и долго, пытаясь ее разжалобить, но мать была неумолима, а отец, посмеиваясь, бросал ему полуобглоданную кость или давал из своих рук кусочек жирных, вывернутых наизнанку бараньих кишок и заставлял долго жевать. Потом подносил к его рту деревянную пиалу с жирным бульоном, который называют сурпой.

Садык много ел и быстро набирался сил, но материнского молока все-таки хотелось. Дитя природы, он рано был научен старшими, что змей, скорпионов и тарантулов следует опасаться, а прочую живность можно без опаски ловить руками и даже есть. Двоюродные братья учили его отыскивать в траве молодые стебли кумызлыка, дающие освежающий кислый сок, учили отыскивать и есть черемшу — горный чеснок и ловко вылущивать из стручков дикий горох.

Поймав большую бабочку, он торжественно понес ее показать отцу и матери. Грязные пухлые пальчики были в золотистой пыльце от ее ярких и удивительно разноцветных крыльев.

— Ата, я поймал бабочку.

— Ты у меня батыр, — ответил отец, занятый своим делом. — Скоро я научу тебя скакать на коне быстрее ветра и прыгать с камня на камень, как прыгает тау-теке.

Садык еще не слышал, что такое тау-теке, и черные глаза его загорелись.

— Те-ке, — повторил он.

— Да, — улыбнулся отец, — это горный козел, который может перепрыгивать даже пропасти.

Мальчик убежал довольный, но вскоре снова вернулся, и опять отец называл его батыром и обещал, когда он вырастет, убить с ним в горных лесах медведя — аю, а может быть, барса. Садык смеялся от счастья, а мать, глядя на него и вяло, не как всегда, зашнуровывая кошмы на обручах кибитки, печально улыбалась.

Было тепло и зелено в узкой долине, и гремел неподалеку в камнях звонкий ручей. Рядом вольно и спокойно паслись отощавшие от перегона курдючные овцы. Их сторожили две лохматые собаки. Тут же бродили лошади и с ними черноухий ишак, которого подарил Садыку дядя Ибрай. Это был умный ишак, старый. Когда на него сажали мальчика, он шагал осторожно и плавно, словно знал, что мальчик еще маленький, а маленьких следовало оберегать.

Кибитку наконец поставили, и теперь надо было думать о том, чтобы подоить овец и заквасить молоко на брынзу и еще сварить в черном, прокоптившемся котле вяленное на солнце баранье мясо. Но Юлдуз, как только поставили кибитку, сразу ушла в нее и легла. Ей нездоровилось. Мясо пришлось варить Урумгаю, а овцы остались недоенными. Ягнята в этот день были особенно резвы: они досыта сосали маток.

— Поешь мяса, и ты станешь здоровой, — сказал Урумгай жене.

Но жена закрыла печальные глаза и отвернулась.

Отец с сыном совершили перед едой омовение. Потом они молились, обращая взор к востоку. И опять Садык учился у отца, повторяя все его движения и слова, которые тот бормотал.

— Алла! О алла! — повторял мальчик и, прижав к лицу красные от холодной воды ладошки, доставал головой до молитвенного коврика.

Потом они ели. Ели не торопясь, но обильно, и мало разговаривали. Плоское, с редкими усиками лицо Урумгая лоснилось от жира и светилось довольством. Садык, полнощекий, розовый, с заплывшими от сытости глазами, тоже был очень доволен; подражая отцу, прочищал отрыжками горло и вытирал о черную голову жирные от бараньего сала руки.

После еды Урумгай опять провел ладонями по лицу и тотчас же это сделал Садык. Потом отец встал и, не глянув на сына, ушел в юрту, но почему-то вернулся быстро. Садык заметил, что лицо отца стало совсем плоским и серым, как круглый камень ручной мельницы, которой мать размалывала зерно для лепешек. Садык любил лепешки, особенно горячие, только что вынутые из золы.

— Плохие у нас дела, Садык, — сказал с тревогой отец. — Шибко плохие. В нашей юрте, кажется, поселилась черная смерть.

Садык не знал, что такое смерть, да еще черная. Но он испугался и заплакал, потому что отец был совсем не такой, каким только что был недавно.

Урумгай сел поодаль от кибитки и стал зачем-то раскачиваться из стороны в сторону, молча и страшно, и Садык впервые не стал делать то, что делал отец. Он только смотрел на него и тихонько всхлипывал. Ему хотелось пойти в юрту и посмотреть на мать, которую отец оставил зачем-то наедине с черной смертью. И он встал, но услышал вдруг резкий окрик:

— Не ходи!

Так еще никогда отец не кричал на него. Он остановился и опять сел. Потом снова встал и пошел к отцу: надо же было от кого-то принять ласку. И снова пугающий окрик:

— Не подходи!

Это уже было страшнее всего. Садык не знал, что ему теперь делать. Имея отца и мать, он неожиданно сразу осиротел. Он долго плакал и тер кулачками мокрые глаза. А потом услышал голос отца, скорбный и тихий, словно из его сытого живота вышла вся сила. Садык не раз слышал от дяди, что сила у батыра в полном животе. Если живот тощий, то силы не будет.

— Садык, — тихо говорил отец, — слушай меня внимательно. Аллах за что-то на нас прогневался. Он послал за нами черную смерть. Твоя мать скоро уйдет на небо. Но аллаху, наверно, этого мало. Он возьмет и меня. Но тебя, пожалуй, не возьмет. Ты еще мал, совсем мал и сегодня почти не прикасался к нам. Может быть, он тебя пожалеет. Через два дня придет сюда твой дядя Ибрай. Ты скажешь ему: в кибитку отца пришла черная смерть. Запомни: черная смерть. И тогда он все поймет. А сейчас сделай вот что. Возьми в том дальнем тюке кошму и ступай туда, где пасутся овцы. Там будешь ждать дядю Ибрая.

— Я боюсь, — сказал Садык.

— Ты батыр, — ответил отец. — А батыры ничего не должны бояться. Иначе тебя тоже возьмет с собой черная смерть. Уходи!..

Садык многого не понял, но отец приказывал, и, значит, так надо было. В их роду все привыкли повиноваться старшим. Это Садык понимал.

Но Урумгай тоже понимал, что сын еще несмышленыш и это может его погубить. Тогда он еще раз заговорил: