— Беру эту вещицу. На вечную красоту пошлость наслоена, но я ее смою.
Знаток. Купил. Редчайшая, говорят, картина…
Его уже давно перестали называть по фамилии, величать вашим превосходительством. «Петр Петрович сказал», «Петр Петрович посоветовал», «Сходи-ка, сударь, к Петру Петровичу»…
Члены Географического общества, представители ученого петербургского мира приветствуют его на торжественном собрании. С трибуны раздаются слова восторга, перечисляются его заслуги.
— Наш дорогой, отзывчивый, удивительный, талантливый, — повторяют ораторы.
Он кусает губы, морщится, пытаясь скрыть недовольство. Слишком много слов в превосходной степени.
— Наш замечательнейший Петр Петрович обладает искусством пробуждать лучшие человеческие качества, укреплять веру в себя, находить свои пути. Петр Петрович открыл Потанина, Валиханова, Пржевальского, других выдающихся путешественников…
«О чем они говорят? — думает он. — Таланты открывают себя сами. Таланту можно только помочь. Куда там — открыл Пржевальского! Он бы и без меня стал Пржевальским».
— Петр Петрович любит и умеет выражать себя в учениках…
«Как же это понимать? — продолжает он думать. — Выражать себя в своих учениках?»
— Идеи Петра Петровича оплодотворили многих его последователей…
С высоты восьмидесяти лет он может усомниться в правде слов, произносимых ораторами. Ничего не скажешь, приятно, что современники славят его. Но нельзя же питаться одними пирожными. Вот если бы сбросить лет сорок с собственных плеч. И отправиться по горным тропам Тянь-Шаня. Дышать бы разреженным воздухом перевалов, любоваться сизой зыбью иссык-кульских вод. Висеть бы над бездонными ущельями. Путник, идущий над пропастями Тянь-Шаня, помни, ты лишь слеза на реснице…
Зал с напряженными лицами отодвигается. Перед ним возникают Киргизская степь, илийские густые, в рост человеческий, травы. Сотрясают землю табуны кобылиц и неисчислимые овечьи отары, на тугом песке следы тигров и кабанов. Цветут серебристые джиды, похожие на шатры, онемевшие в знойном воздухе. В небе плывет на распластанных крыльях беркут. Беркут видит и степь и далекую, еле уловимую снежную стену Небесных гор.
Небесные горы растут и приближаются — протяни руку, и прикоснешься к вечным вершинам…
А председательствующий читает царский указ, и голос его особенно торжествен:
— В честь пятидесятилетия со дня путешествия на Тянь-Шань отныне и навсегда к имени Петра Петровича Семенова присоединяется титул Тян-Шанский…
Зал взрывается аплодисментами. Раздаются приветственные Возгласы, вздымаются руки, сияют глаза. «Отныне и навсегда», — повторяет шепотом Петр Петрович и видит не бушующий зал, а Небесные горы с вершиной Хан-Тенгри. И зеленую ветку с красным огромным яблоком — символом зрелости и красоты тянь-шаньской природы…
Глава 32
ЗАКАТ
И вот он снова в своей Гремячке.
Кажется, торжества происходили только вчера, так ярки и свежи воспоминания, — на самом же деле пролетели годы. Бурная река времени вошла в свои берега. Петр Петрович живет в семейном кругу, в родных полях и лесах. Спокойно, неторопливо, бесстрастно — так можно подумать, глядя со стороны.
Почти каждый день Гремячку навещают ученые, музыканты, художники. Один из американцев, ставший московским жителем, привозит к нему своих соотечественников. «Путешествуя по России, нужно познакомиться с одной из ее достопримечательностей», — советует своим друзьям «московский американец».
Петр Петрович снисходителен к праздному любопытству незнакомых людей. Он принимает и тотчас же забывает про них. Иногда лишь высказывает Андрею свое недовольство:
— К чему мне поклонники?
Сын неуверенно оправдывается:
— Ну ладно. Пойдем на охоту за жужелицами.
С палкой в руке, в неизменном холщовом балахоне, он шагает по травянистой тропинке. Андрей запряг в тарантас мерина и следует за отцом. Если у Петра Петровича разыграется ревматизм, тарантас придется кстати.
Охота на жужелиц, поиски трав на лугах продолжаются до поздней ночи. Вконец усталые отец и сын отдыхают под стогом сена, на берегу черного, заросшего кувшинками озера. Небо на юге и на западе обложено тучами — там играют сполохи неслышных гроз.
Петр Петрович растирает заболевшие ноги: ревматизм все же подкрался. Говорит, морщась от боли:
— Слушай, Андрей, мое завещание…
— Я не хочу слушать о завещании, отец.
— Да не будь же ты младенцем! Все приходит к своему концу. Так вот, завещаю тебе издать мои мемуары…
Все эти годы он работал над мемуарами. В первом томе рассказал о своем детстве и юности, второй посвятил путешествию на Тянь-Шань, третий и четвертый — эпохе освобождения крестьян.
— Может, завернем к нашим толстовцам? — спросил Петр Петрович, поглядывая на далекие бесшумные сполохи.
— Поздно уже. Да и ехать далековато.
История толстовцев огорчала Петра Петровича.
Его внук, поэт-неудачник Леонид, стал учеником Льва Толстого. С группой своих единомышленников он решил «опроститься». Леонид выпросил у деда участок земли на опушке гремячинского бора. Молодые толстовцы построили избушку, пахали землю, тачали сапоги, подражая своему великому учителю. Леонид писал неуклюжие и не очень грамотные стихи о «мужичьей мудрости земной» и проповедовал непротивление злу. Однако в последнее время «сельская община братьев-толстовцев» распадалась. Леонид и его товарищи разочаровывались в учении Толстого.
— Ну, бог с ними, с нашими толстовцами.
Возвращались освещаемые яркими, далекими молниями. Раскаты грома пока не доносились до них.
— Вот она, воробьиная ночь! — восклицал Петр Петрович, закрывая голову рогожей. — Как хорошо описал ее Тютчев:
В оврагах шумели потоки, дубки то пламенели в отсветах молний, то погружались в дегтярную темноту. Вода захлестывала тарантас. И опять перед ним возникли бессмертники детства — грустные неумирающие цветы. Почтенный сенатор и почетный член множества ученых обществ превратился в босоногого мальчика. Подставив обнаженную голову теплому ливню, он декламировал Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Переходил на английский, цитируя Шекспира, по-немецки читал Гёте: «Остановись, мгновенье, — ты прекрасно!»
С седой бороды сползали капли. Желтые, в синих узлах вен руки перебирали рогожу. Июльская ночь продолжала озарять его разноцветными молниями, но возбуждение уже улеглось. Сын услышал отцовское бормотанье:
— Последняя воробьиная ночь в моей жизни. Последняя гроза надо мною…
Утром, зябко кутаясь в плед, он сидел над своими мемуарами. Огромный письменный стол, как всегда, завален книгами, выписками из журналов, документами, стопками мелко нарезанной бумаги. Найти в этом хаосе нужную вещь почти невозможно. Но Петр Петрович никому не разрешает прикасаться к столу.
— У меня идеальный порядок. Все лежит на своем месте, строго и симметрично.
Когда же что-то требуется, он расчищает бумажные завалы, рвет нужные и ненужные рукописи, ворчит:
— Это же какие-то авгиевы конюшни! Когда только я избавлюсь от геологических наслоений на столе?
Петру Петровичу не легко писать мемуары. Его мучают неотвязчивые воспоминания. В уме мелькает бесконечная вереница событий, исторических лиц, но как-то невероятно далеко и отчужденно. Прошло уже больше полувека со дня отмены крепостного права. Все эти годы в России неистовствует самая оголтелая реакция.
Долгие годы он считал себя либералом. Он любил говорить о свободе, равенстве, братстве и о том, что рабство падет «по манию царя». И что свободный народ устроит свою жизнь на справедливых основах. Он верил в то, что говорил. Теперь он молчит. А разве может уйти он от боли народной? Разве может укрыться жучками и травами, бабочками и цветами от мужицких бед? Раньше он говорил, что гуманизм зародился в нем, когда заболело его сердце гражданина. А теперь? Теперь его гуманизм обернулся пустыми вздохами.