Изменить стиль страницы

— Например?

— Ну, например, — чего бы братии между делом забор не поставить да пни не выкорчевать?

— Эх, не о том ты говоришь. Я тебя, дурака, для чего сюда привел?

— И в самом деле — для чего?

— А чтобы ты увидел всё это и ушел отсюда ободренный и освеженный, подобно тому, как мутная волна, прибиваясь к прибрежной скале, отлагает от себя примесь, захваченную в неопрятном месте, и бежит далее светлой и прозрачной струей.

— Это ты красиво сказал. Сам придумал или вычитал где?

— Сам, конечно… ну… то есть не совсем… как бы сказать… короче — это всё тот же историк. Но я разделяю.

Слушая доносящееся из церкви молитвенное песнопение, я почувствовал, как во мне разгорается волчий аппетит. С чего бы это? Уж не причина ли тому — странным образом возникшая ассоциация с домкомовским хоралом в Калабуховском доме, что сопровождал обильную вечернюю трапезу Филиппа Филипповича и доктора Борменталя. Видимо, из-за сильного чувства голода у меня возникла острая форма амнезии, ибо, сколько я ни старался, я никак не мог вспомнить, о чем же беседовали эти почтенные господа, но вот по части того, что они кушали… В ту же секунду у меня предательски засосало под ложечкой. Так, только спокойно, как и подобает философу, с холодной отстраненностью, без всяких там слюновыделений. Начнем по порядку: закуски для не дорезанных большевиками помещиков — ломтики тонко нарезанной семги, кусок сыра со слезой, в обложенной снегом серебряной кадушке — икра (не берусь утверждать какая — зернистая или паюсная), в дополнение к холодным закускам — маринованные угри; теперь закуски, которыми оперирует мало-мальски уважающий себя человек, — московская горячая (интересно, что бы это могло быть? кулебяка? расстегай? форшмак?…), раки на пару; далее — суп (хочу надеяться, что это была сборная мясная солянка, само собой, с каперсами); потом — ростбиф с кровью и осетрина, должно быть, отварная, впрочем, почему бы и не жареная, а еще лучше — запеченная под луковым соусом с шампиньонами; наконец, вина, и венец стола — обыкновенная русская водка. Ничего, кажется, не упустил? Ах да, в довершение обеда — дорогие сигары. Чтобы мысленно переварить всё это пиршество, мне пришлось закурить.

Но вот прозвучали три удара в малое било, и монахи с пением псалма вышли из церкви. И тут их взору открылась следующая картина: на пеньках в непотребных одеждах сидят два ужасно похожих друг на друга человека, только один в новомодной рясе и с бородой, а другой в коротких штанах и с маленькой птичкой на шее, и уже в обратном порядке — один, подобно скомороху, забавно пускает дым изо рта, а другой, будто бы тоже бродячий комедиант, смачно поплевывает себе на пальцы и прямо на глазах ошеломленных иноков ловко прилаживает к подбородку непонятно как оторвавшуюся бороду. От такого зрелища у ребят шары полезли на лоб, и они непроизвольно попятились, когда же тревога помаленьку улеглась, они вновь осторожно приблизились и обступили нас уже плотным кольцом. Сначала робко, а потом взахлеб и наперебой монахи принялись расспрашивать нас о том, кто мы и откуда, и что это за диковинные предметы у меня на шее и в руках, указывая округленными глазами на бабочку, зажигалку и пачку сигарет. Я едва успевал отвечать, что мы, мол, пришельцы из будущего, находимся здесь проездом, пришли повидаться с преподобным старцем, а эти необычные на первый взгляд вещи служат для торжественного выхода в свет и курения благовонного фимиама, пусть и наперекор строжайшим предупреждениям Минздрава.

Тогда один из монахов, должно быть, назначенный игуменом старшим, попенял мне:

— Больно ты смелый, дяденька, ежели так вот, без опаски, позволяешь себе кичиться непослушанием супротив высокого княжеского повеления! Как там бишь его… Минздрава?

Несомненно, это был прямой выпад в мой адрес, который я расценил не иначе как попытку устрашения и одновременно призыв к смиренной покорности. Поэтому при всей своей сдержанности я, конечно, не мог спустить ему подобную вольность.

— А разве тебе и твоим товарищам не говорил ваш настоятель, — отвечал я с деланной строгостью, — что негоже после молитвы предаваться пустому празднословию, и для истинного монаха есть лучшие способы проводить свое досужее время, нежели пускаться в шаловливую болтовню с незнакомцем. Чем зря баклуши бить — пошли бы, что ли, дырку в заборе заделали да помойку почистили, а то уже язык просто не поворачивается называть ее ямой.

Братия, удивленная моим нахрапистым тоном, насупила лица, ну а тот, что корил меня своеволием, так даже оскорбился:

— Так ведь некогда, дядечка, всё о вас, грешных, печемся в молитвах. Да и успеется еще с этим, чего понапрасну время-то терять, когда дел — непочатый край, когда нравственные силы в народе укреплять надобно, поднимать его дух, вселять в него веру, которая только и является источником нравственного чувства, истинным чудотворным актом.

Я хотел было предложить молодому затворнику иную аргументацию, дающую возможность посмотреть на монашескую занятость пустынножителей цепким, но в то же время беспристрастным взглядом одного из сегодняшних благодарных потомков, для которого квинтэссенцией света русской души и темени разума, или, если сказать по-другому, перепавших ему по наследству нравственного стоицизма и безнравственного гражданского самосознания, как раз и служит нынешнее гармоническое единство нашей экономики и состояния гражданского общества, но в последний момент отказался от этой рискованной затеи. В конце концов, я же не скандалить сюда пришел! «Тогда зачем я сюда пришел? Искать жизненных стимулов? Здесь?! В этой отрекшейся от мирской жизни обители? А ведь этот субчик с фальшивой бородкой, кажется, что-то такое говорил… Ах да, чтобы я в образе „мутной волны, прибившись к прибрежной скале и отложив от себя захваченную в неопрятном месте примесь, бежал бы себе далее светлой и прозрачной струей уже ободренный и освеженный“.

Стараясь оставить о себе приятное впечатление и разойтись без обид, я примирительно подытожил:

— Вот именно, и я о том же толкую — незачем противопоставлять всем нашим напастям созидательное начало в человеке, его личную ответственность перед самим собой и своими близкими за надежный кров и благополучие своей семьи, с помощью чего только и можно реально одолеть общую беду с неизбежными, но наименьшими потерями, когда, сидя во тьме и сени смертной, достаточно обойтись латанием прорех в сознании людей путем пробуждения в них чудесной веры в свои нравственные силы, коими они и будут давить всех окаянных ворогов и отбиваться от непрекращающихся пакостей со стороны необузданной природы.

Судя по тому, как молодой монах на меня посмотрел, — а посмотрел он на меня нехорошо, — и что-то при этом даже прошептал, — а прошептал он, как мне послышалось: «Изыди, сатана!» — он, похоже, не вполне оценил проявленный мною жест доброй воли.

И тут появился преподобный. Это был сухонький благообразный старец — не по возрасту, а по зрелости, полагающейся подвижнику, — в ветхой рясе из грубого сукна, с длинной полуседой бородой и печальными блекло-голубыми неподвижными глазами, в которых царил покой созерцания и холод северного сияния.

Он бегло окинул взглядом моего спутника, затем перевел усталый взор на меня. Своим босяцким видом я, наверное, представал в его глазах жалким погорельцем, выпрашивающим милостыню у бедных монахов, однако задубелое на солнце и высеченное ветрами лицо подвижника не выражало никаких видимых эмоций, оставаясь столь же безжизненным, как и гипсовый слепок с лица умершего. Я поклонился и подробно отрекомендовался.

Нимало не удивившись всему сказанному мною и не выказав при этом ни малейшего интереса к будущности Руси, он только тихо заметил:

— Долго же тебя носило по свету, чадо, что ты наконец добрался до Храма в таком обтрепанном виде!

— Сам знаешь, батюшка, путь к вере — не близкий, — глухо отозвался я. — Что же до моей одежды, так это еще что! Внутри я и вовсе голый, совсем душа поизносилась.

Он еще раз посмотрел на меня, но теперь уже напряженным, проникающим до самых глубин моего нутра взглядом то ли ясновидца, то ли прозектора, пытаясь, вероятно, распознать — в каком роде услуг нуждалась моя душа; углядев, что она еще теплится, старец сухо сказал: