— Ты, может быть, требуешь, — продолжал он, — чтобы я рассказал тебе, как во мне, наконец, все умерло, все, кроме отвратительного эгоизма, кроме одного чувства — быть свободным. Я возненавидел Фатьму и радовался, видя, что она делается все бледнее и здоровье ее заметно слабеет. Ты требуешь, чтобы я тебе рассказывал все это?..
— Я требую только одного, — отвечал я, — чтобы ты успокоился.
— Ну, хорошо! уж кончу скорее. — Через четыре месяца я разыграл с нею “Kabale und Liebe”[75] и влил ей в лимонад яду, — резко вскричал Бернгард. — Когда я увидел ее мертвою, я готов был убить себя, потому что я не в силах был возвратить ее к жизни; меня должны были привести в бесчувственное состояние, чтобы оторвать от ее трупа.
Бернгард снова сел на софу; он тихо плакал; легкие судороги подергивали все его тело. Я вышел и послал за доктором. Бернгард что-то шептал, как бы продолжал рассказ. Я вошел в комнату. Он все еще рассказывал…
— Гассан-Аль-Шид отослал меня на пароход, отправляющийся в Марсель. Капитан должен был запереть меня, потому что я пытался броситься в воду. Наконец, благодаря присмотру, за мною учрежденному, я прибыл из Марселя сюда, — вот и вся моя история.
— А дела же твои в Александрии? — спросил я, чтобы дать другой оборот мыслям Бернгарда.
— Я сейчас только от моего компаньона. Торговый дом пал: разнесся слух, что я в первый же день своего прибытия бежал с одною рабынею. Суд отдал все мое имущество в руки моих компанионов. Обязательств александрийских должников нельзя было доказать; все бумаги, которые привез в Александрию, исчезли, неизвестно куда. Одним словом — я являюсь к тебе нищим и убийцею.
ОПЯТЬ ФРАНЦУЖЕНКА
Доктор приехал и объявил, что Бернгард сильно болен. Маделон, услышав о приезде Бернгарда, тотчас же бросила своего вновь приобретенного друга и явилась с полным самоотвержением ухаживать за “красивым немцем”. Несмотря на весь трагизм рассказа Бернгарда, мне все сдавалось, что с ним разыграли комедию. Я обратился к одному знакомому купцу, который давно жил в Александрии. Он обещал мне воспользоваться всеми своими связями в Александрии, чтобы разъяснить это происшествие. Через несколько месяцев Бернгард совсем поправился, благодаря внимательному уходу Маделон; но тяжелое расположение духа не покидало его. Я не мог вытерпеть и высказал ему мои подозрения. Он грустно покачал головою: “Она умерла и оледенела на моих руках”.
— Есть усыпительные средства, которые производят точно то же действие.
— Если бы даже это было и так, так она все-таки умерла бы от заразительного дыхания такого подлеца, как я, — настаивал Бернгард.
Наконец, пришла желанная весть. С бумагами в руках бросился я в комнату, где Маделон тщетно старалась, коверкая немецкие фразы, вызвать улыбку на бледном лице Бернгарда.
— Фатьма жива, — вскричал я. — Гассан-Аль-Шид обманщик; он вошел в стачку с твоими кредиторами и уже арестован. — Бернгард с дикою радостию схватил бумагу и пожирал ее глазами. Потом он упал мне на шею и заплакал от радости. Компанионы Бернгарда добровольно согласились снять запрещение с его имения. Маделон подошла к нам, потрепала Бернгарда по плечу и сделала немецкий книксен: “если я вам когда-нибудь надоем, monsieur, то прошу вас умертвить меня таким же приятным образом”.
POST-SCRIPTUM. Передавая всю эту анекдотическую историйку, со слов сообщивших ее иностранных газет, еще раз повторяем, что она, конечно, никакими консулами не засвидетельствована, и верить ей, как событию, или глядеть на нее, как на вымысел, каждый может по своему усмотрению. Но если это вымысел, то замечательно, как бесталанно разработана такая живая тема, что “два сердца”, которые, по выражению поэта, “стеною отделены от мира”, не могут быть счастливы, и что труд и наслаждение одно без другого враждебны идее о счастии. Еще, кроме того, замечательна рыхлость и, так сказать, какая-то червивость понятий о любви и ее радостях. В этом маленьком рассказце с переходящею по рукам француженкою автор до приторности напоминает известное стихотворение Гейне: “Трубят голубые гусары”. — “Гусары народец лихой”, — говорит женщине мужчина у Гейне и решает, что ему придется сдавать им свою подругу “на постой”. Но вот снова
Он навестил ее, освободившуюся от постоя, с розою в руках, и нашел, что на постое
Но это ничему не мешает, ни розе, ни тому, кто после гусарской “передряги” поет:
Поистине предивны и разнообразны бывают человеческие вкусы и особенно вкусы немецкие!
<ПО ВИННОМУ ВОПРОСУ>
С — Петербург, воскресенье, 4-го февраля 1862 г
Неужели вы в самом деле верите, что в настоящую минуту только и есть, что два жизненные вопроса: конечная развязка обязательных отношений бывших крепостных крестьян к бывшим своим помещикам и опубликование государственного бюджета на текущий год? Э, полноте: это все газетные выдумки! это теория! мечты, грезы, блажь, знаете, этакая разная! Нет-с, насущный вопрос теперь не об этом, теперь на чреде стоит Олимп с своим Юпитером, откуп вообще и петербургский откуп в особенности. Вопрос о том: to be, or not to be?[76] Устоит ли откуп против провозвещенного уже указа об изменении системы продажи вина или падет под бременем исторически выработанного в народе омерзения к нему? Найдет ли он возможность закабалить какими-нибудь средствами народ к себе в покрутчики, громадным ли забором, сверх обычной пропорции, вина по дешевой цене с тем, чтоб после властвовать безраздельно; помещением ли на вновь учреждаемые должности своих клевретов, с тем чтоб повелевать всеми по-прежнему, или иными путями? Или олимпийством своим он должен поделиться с другими смертными, доселе непричастными откупного юпитерства? Именно ныне и решается судьба некоторых основных условий новой системы продажи вина.
Винный вопрос действительно теперь, по некоторым обстоятельствам, вопрос самый современный. Конечно, он и всегда имел важное значение для всех времен и для всех народов, получив происхождение свое в тумане отдаленной, седой, даже совсем оплешивевшей древности. Не будем трогать памяти библейских патриархов, чтоб из их быта вывести свидетельства и доказательства величия того значения, которое у них имело вино. Возьмем древность не менее отдаленную, но все-таки довольно почтенную. Гениальный, хотя и мифический поэт, существование которого послужило темою для множества весьма ученых изысканий, Гомер, воспевая пиры и богов и героев, прямо указывает нам, что эти разные там греческие герои и троянские генерал-фельдмаршалы, хоть бы какой-нибудь, например, Ахиллес или Агамемнон, отличным манером попивали тогдашнюю специальную, а в особенности бальзамную, изобретения туземных мудрецов и химиков. Существование бальзама — факт неопровержимый. Положим, греки пили вино виноградное, но троянцы, при обилии стад, не могли преминовать, чтоб не выкуривать и грешной сивухи из молока овец, коров и кобылиц. Может быть даже, они и до хлебной водки и до кумышки доходили, хотя, с другой стороны, можно поручиться, что… сохраняя выражение одного достопочтенного суперарбитра… они и “не созрели” для водки из картофеля.
Гомер сохранил нам в своем певучем гекзаметре даже некоторого рода ругательства, которыми… не помню, не то Ахиллес, не то Патрокл отделал какого-то героя. Под ферулою достопочтенного патера Владимира Сергеевича Печерина мы, бывало, долбили наизусть стихи из “Иллиады”, и в эту минуту как будто даже в ушах раздается звонкий гомеровский стих: Ơινοβαρές, κυνός ớμματ’ ‛έχωυ κραδίηυ δ’έλάφοιο, то есть “Ах ты, пьянюжка, собачьи глаза, трусишка поганый!”