Изменить стиль страницы

— Да?

— Конечно, тут друг друга не щадят от безделья. Лгут да клевещут один на другого, и в ложке воды каждый другого хотят утопить.

— Да?

Дарьянов остановился, поглядел в глаза судьи и подумал:

«Эко чертово дакало! Словно только он и умеет, что одно „да“», — но заставил себя говорить и сказал:

— Да. Вы увидите: здесь мирить гораздо труднее, чем в Петербурге. Там все это уж подернуто некоторой цивилизацией, а здесь еще простота, но простота, которая, если не уметь с ней обращаться, злее воровства.

— Да?

Дарьянов опять остановился и проговорил, рассмеявшись:

— Да, да, да. Я вам говорю, что у нас все это безамбициозно и просто: мещанин Данилка, дрянной шелыганишка, которого ленивый только не колотит и совершенно по заслугам; он говорил что-то кощунственное; дьякон услыхал это да выдрал ему уши; а протопоп и это все покончил: сказал Данилке, что он глупец, и выгнал его вон… В чем же тут дело?

— Прошение подано.

— Да что прошение. Ведь этаких прошений не оберетесь, если захотите брать их… Гм! Известнейший мерзавец, дрянь, воришка… и извольте радоваться: «честь его оскорблена»! Да его… спину мильён раз оскорбляли, да он и то не жаловался, потому что поделом.

— Да? — с невозмутимостью отвечал судья.

— Да что да? Я вам говорю, что Данилка — это, что называется, прохвост, а Туберозов образец честности, правды и благородства! — Дарьянов начал горячиться.

— Да? — снова ответил в вопросительном тоне судья.

— Ну да! Так вы вот теперь и подумайте, как это хорошо отразится в народе, что новый, моленный и прошенный суд у Бога только что надошел, как и пошел честных людей трепать да дергать в угоду всякому заведомому пакостнику.

— Что ж: на суд идти не стыдно никому…

— Но позвольте-с! Есть люди, с которыми и на суд идти стыдно, и Данилка, разумеется, не выше этого сорта, но ведь кроме суда есть осуждение: к чему вы можете осудить протопопа?

— Я не знаю-с: это зависеть будет от обстоятельств.

— То есть от доказанного того, что Ахилла драл Данилку за уши, а Савелий дураком его кликнул?

— Да.

— Да, в этом и сомнения нет, что это будет доказано: протопоп не отопрется, а Ахиллу видели все, как он учил Данилку и вел его к протопопу; но ведь вы поймите, что у нас это называется поучить, не драться, и не обижать, а поучить!

— Да?

— Да, да что все да, да, да. Я вас прошу сказать мне, что же, если все это будет доказано, то к чему вы присудите протопопа? «Испросить у обиженного прощения», может быть?

— Да.

— Протопопу-то Туберозову просить публично прощения у мерзавца Данилки! У мерзавца Данилки, которого никто за человека не считает, которого крапивой порют и за грош нанимают свиньей хрюкать?

— Да, у него.

Дарьянов быстро схватил свою фуражку, сжал ее в руке и, задыхаясь, проговорил:

— Этого не будет! Протопоп не пойдет на ваш суд.

— Да?

— Да, да, черт возьми, да.

— Заплатит штраф.

— Заплатит.

— А я постановлю решение заочно.

— Не смеете.

— Как?

— Так, не смеете. Старик Туберозов не уклоняется от суда, а у него есть законная причина, почему он не пойдет на ваш зов завтра. Он благочинный: он имеет дело, по которому он непременно должен выехать в свой округ. Он сегодня вечером уезжает.

Дарьянов лгал Борноволокову. Туберозов ему вовсе этого не говорил, но Борноволоков принял это очень спокойно и сказал:

— Что ж, если он имеет законные причины, — может не прийти. А законны ли эти причины, это будет обсуждено.

— Это ваше последнее слово? — спросил Дарьянов.

— Да, — ответил судья и замолчал, не считая себя нимало обязанным сколько-нибудь занимать своего гостя.

Дарьянов встал и простился.

Возвратясь домой, где его ожидали Ахилла и Туберозов, он передал им весь свой разговор с мировым судьею и добавил:

— Я вам так, отец Савелий, советую. Уезжайте, проездитесь, а между тем… Постойте еще; черт не так страшен, как его пишут… Обратимся к вашему начальству и к прокурорской власти: смеет ли Борноволоков привлекать вас к такой ответственности. Обжалуем это.

— Да разве можно? — спросил шепотом упавший духом Ахилла.

— А отчего же?

— Можно?

— Да конечно. Самая большая преграда это… почта.

— Да; на почте непременно подлепют, — решил дьякон.

— И задержат-с.

— Это нипочем!

— Так вот: как послать?

— А вот как: я съезжу, — сказал дьякон.

— Да; в самом деле: он съездит, — поддержал Савелий.

Дьякон качнул в знак согласия головой и утвердил все это словом: «верхом».

Через полчаса все эти три человека всякий у себя дома были заняты хлопотами по одному и тому же делу: Дарьянов писал прокурору; Туберозов архиерею, а Ахилла чистил у себя на корде коня и декламировал:

Скребницей чистил он коня,

А сам ворчал, сердясь не в меру…

При этом Ахилла, разумеется, нимало не сердился, а был в самом счастливейшем состоянии. Как в Нероне жил артист, так и в Ахилле жила душа какого-нибудь казака или веселого рыцаря. Страсть Ахиллы к лошадям и к совершению каких-нибудь всадничьих служений была безмерна. Не читая вообще никаких книг, он заучивал наизусть стихи, в которых хоть одно слово какое-нибудь говорилось про лошадь, и твердил эти стихи как ребенок, воображая себя тем, о ком там говорится. Теперь

Скребницей чистил он коня,

А сам ворчал, сердясь не в меру, —

и воображал себя гусаром. О судье он уже забыл и думать и помнил только об одном блаженстве, что он в эту же ночь выедет посланцем не «внарочку», как он часто воображал себя, носясь верхом на конях своих, а «взаправду» посланцем… У него дух даже захватывало: он оседлал своего коня и побежал торопить бумаги. Получив конверт от Дарьянова, он явился к протопопу и, как тут приходилось ему с минуту обождать, то он этим временем утешал насчет судьи Наталью Николаевну.

— Вздор, — говорил он, — совершенный вздор и ничего не значит. Я думал, что это знаете… вот как арап в комедии: хоп, и слопает, и засудит, а на него еще пожаловаться можно… Ни-и-чего! Вот пусть-ка завтра ждет меня, а я

Казак на север держит путь,
Казак не хочет отдохнуть
Ни в чистом поле, ни в дубраве,
Ни при опасной переправе. —

Ахилла получил конверт и благословение и от протопопа, поцаловал руку Натальи Николаевны и сбежал торжествующий с их двора, и не прошло получасу, как он пронесся уже верхом мимо их окон. Он был в старом подряснике, полы которого необыкновенно искусно обвернул вокруг ног, и в широкополой полусвященнической, полугарибальдийской мягкой шляпе. Остановив на минуту своего коня перед окнами дома Дарьянова, Ахилла быстро с сверкающими от восторга глазами вскинул вверх свою шляпу, распахнул подрясник и, указывая на видневшуюся из-за пояса рукоять ножа, прочел:

Булат — потеха молодца,
Ретивый конь… —

Ахилла погладил по гриве свою лошадь и продолжал:

Ретивый конь — потеха тоже…
Но…

Закончил он, тряхнув в воздухе шляпой:

Но шапка для него дороже…
За шапку все он рад отдать:
Коня, червонцы и булат.
Зачем он шапкой дорожит?
Затем, что в ней донос зашит,
Донос на гетмана злодея,
Царю Петру от Кочубея! —

Ахилла крепко насадил шляпу обеими руками себе на голову, сжал коленями лошадь, взвился и оставил вместо себя только одно густое облако серой пыли.

Выехал Ахилла вовремя, лошадь у него крепкая и быстрая, сам он наездник лихой и неутомимый, — он, конечно, не станет отдыхать