Изменить стиль страницы

— Печет, — скажет один нерачитель, крестя свой зевающий рот.

— Бог дает тепло очень, — ответит другой, и с этим словом, забывая завет веры отеческой, вытаскивает из-за сапога запрещенную этим заветом трубочку, тихонько ее закуривает в шапке и начинает сосать.

— А эту трубочку отлично курить, когда по дороге едешь, — заговаривает, глядя на курильщика, первый нерачитель и начинает лениво подшвыривать сваливающиеся с ног сапожные опорки.

Курильщик молча сплевывает через губу.

— Мы когда шли один раз степью, — продолжает собеседник, — так где вода соленая, мы совсем воды мало и пили, а все больше эту трубочку покуривали.

Курильщик догадывается, передает запретную снасть соседу и сам через минуту храпит подстать всему уснувшему клубу, и храпят они так дружно и согласно, что братский храп их со всею гармоническою полнотою звуков разносится по всему берегу и долетает до ушей Глафиры, которая, стоя у оконного косяка, не сводит глаз с млеющей речки и беспрестанно хочет прошептать свое что?

Самое живое зрелище для членов клуба нерачителей доставляют спускающиеся с батавинской горы мальпосты. Как бы крепко ни спали под полуденным солнцем или под вечернею тенью нерачители, но они непременно слышали, как неистово орут, как беспощадно хлещут кнутьями и сами до зеленого пота бьются почтовые ямщики, вытягивая на своих измученных клячах безобразные убоища, называемые «мальпостами». Тут сейчас же начинались соображения, что надо бы взять дышловым вправо или выносным влево, или дышловым влево, а выносным вправо; и этим соображениям не бывало конца, пока громадный мальпост скрывался за горою. Еще более удовольствия этим художникам было смотреть, как дилижансы спускались с той стороны, с Батавина взвоза, как они, скрипя по шоссе заторможенными колесами, швыряли из стороны в сторону подорванных коренников.

— Ух, как нынче прет прекрасно! — говорили клубисты, наблюдая, как расшатавшееся дышло бьет и давит едва успевающих убирать свои подорванные ноги лошадей.

И опять нерачители мирно засыпали, перекинувшись разве только еще одним замечанием:

— А Маслюхиньша, братцы, все стоит у окошка да глазеет. Видать так, что она дому совсем нерачительница.

Старый Город только так и разбирал людей, рассматривая их со стороны их рачительности или нерачительности. В Старом Городе, конечно, были люди и поразвитее, и подальнозорче — была своя интеллигенция, даже было несколько сортов этой интеллигенции; но на всех представителей этой интеллигенции Глафира смотрела, не видя их вовсе, как не видала валявшихся перед ее домом нерачителей. Интеллигенцию эту составляли преимущественно не коренные старогорожане, а люди пришлые — чиновники и духовенство. Все они играли между собою в карты, строили друг другу разные шуточки и штучки, и все жили своею жизнью, не желая никакой иной жизни, и ни о какой иной жизни не мечтали, тогда как Глафира жила одними мечтами. Правда, что были в Старом Городе и протестанты, люди, недовольные своим настоящим и протестующие даже против целого порядка вещей; но эти люди все-таки знали, чего им хочется. Первый протестант — учитель математики, Варнава Омнепотенский, например, прямо восставал против всего сущего; судейша разделяла во всем мнения Омнепотенского, но признавала невозможным упразднение браков; мещанин Данило Лихостратонов, пропитывавшийся довольно долгое время разноскою по Петербургу сахарного мороженого, пропитался сам ядом абсентеизма и отзывался с презрением о Старом Городе, о его порядках и вообще о патриотизме; он держался убеждений космополитических и даже несколько революционных; но Глафире решительно не было дела ни до чего того, против чего восставали эти протестанты. Ей решительно было все равно, что думали в Старом Городе об Омнепотенском; она не входила в разбор, почему самые красные речи комиссара Данилки все в одно слово называли прямо брехнею, и она даже не выразила ни сочувствия, ни осуждения поступку соборного дьякона Ахиллы Десницына, заключавшемуся в том, что этот дьякон, столько же отличавшийся громовым голосом, сколько непомерною силою и решительностью, наслышась о неуважительных отзывах комиссара Данилки на счет церковных обрядов, пришел однажды среди белого дня на площадку, где собирались лежать нерачители, и всенародно избил его здесь по голове палкою.

Ее не занимало даже это великое событие, несмотря на то, что оно имело самую большую огласку и было сигналом такой новой борьбы, которой Старый Город никогда не ожидал и не предвидел.

XVII. НАЧАЛО БОЛЕЗНЯМ

Дело о нанесении ударов рукою дьякона Десницкого мещанину Данилке Лихостратонову в тот же самый день было внесено на решение соборного протоиерея, отца Савелия Туберозова. Внесено оно было самим дьяконом, который, отщелкав Данилку собственноручно, собственноручно же взял его за ухо и повел всенародно по набережной к серенькому домику отца протоиерея.

Отец Туберозов, высокий, плотный, сановитый мужчина с гордым и правильным лицом, с головою, покрытою волосами густыми, словно львиная грива, и пронизанною седыми нитями, сидел в это время за круглым столиком красного дерева. Он был в одном терновом подряснике и пил чай с принесенною им самим просфорою.

Ахилла-дьякон ввел Данилку за ухо в самую залу удивленного этой процессией отца протоиерея и, поставив его у притолки, обратился к хозяину с такими словами: «Я, отец протопоп, сейчас наказал сего человека».

Отец протопоп положил на стол просфору и взглянул на Десницина.

— Он смущает народ и склоняет к непочитанию обрядностей. Он говорил, и мне сие стало достоверно известно, — что дождь, сею ночью шедший после вчерашнего мирского молебствия, не по молебствию воспоследовал.

— Откуда ты это знаешь, глупец? — спросил Туберозов стоящего перед ним растрепанного Данилку.

Сконфуженный Данилка молчал.

— Говорил, отец протопоп, — продолжал дьякон, — что это силою природы последовало.

— Силою природы? — процедил, собирая придыханием с ладони крошечки просфоры, отец Туберозов. — Силою природы вот такие дураки, как ты, рождаются, но и то на них посылается лоза, вводящая их в послушание и в разум. Где ты это научился таким рассуждениям? А! Говори, я тебе приказываю.

— По сомнению, отец протопоп, — скромно отвечал Данилка.

— Сомнения и самомнения тебе, дуре этакой, не принадлежат, и посему принял ты вполне по заслугам своим достойное, — решил отец протопоп и, встав с своего места, сам своею рукою завернул Данилку лицом к порогу и сказал: — Иди, глупец, к себе подобным.

Решения отца протоиерея были безапелляционны. Отец протопоп Туберозов был всеми чтим, всеми уважаем и почитаем за самого умнейшего человека во всей окружности, следовательно, отец протопоп ошибаться и погрешать не мог.

— Сей голове, что у нас под камилавкой ходит, сопротивустойной еще нет нигде, — утверждал всем и каждому насчет отца протопопа Ахилла-дьякон, и Ахилле-дьякону никогда против этого ни один человек не возражал.

Правда, что был один такой записной спорщик, это лекарь Пуговкин, который не терпел ничего представляемого в превосходной степени и потому не сделал исключения и для отца Туберозова, но за то же лекарь Пуговкин и был на этом споре посрамлен и смят дьяконом Ахиллой.

— Кто же? кто, по-твоему, есть умнее отца протопопа? — вопросил дьякон спорщика, чуть только тот подал слабый голос сомнения.

— Да есть такие люди, — отвечал, азартно мотая головою, лекарь.

— Да, но где же они? ведь всякий же человек где-нибудь живет; слух про него где-нибудь слышится; ну, так где же они, эти люди?

— Где?.. Ну, да вот сейчас первый царь Соломон был его умнее.

— Ха-ха-ха! Ну да и хватил же кого! Ну, царь Соломон; ну, это первый и жил в Иерусалиме, да и то его уже нет ноне.

— Ну, а министр юстиции?

— Что? Министр юстиции! — Ахилла подумал с минуту и решил: — Ну, пущай министр юстиции; ну, а еще-то кто же его умнее?

Лекарю как назло решительно никто не приходил в голову, и дьякон остался победителем лекаря и еще более утвердил за отцом Туберозовым такую репутацию, что, хотя, может быть, и есть в настоящее время один человек, который его умнее, но и то, где же этот человек? Бог знает где; далеко, в Петербурге. Да и потом, это совсем не человек, а «министр юстиции», это нечто мифическое, нечто такое, что существует только как олицетворение какой-то непостижимой идеи и отнюдь не ест ни пирогов со снетками, ни кашицы.