Изменить стиль страницы

И после таких припадков Глаша вдруг переставала бояться зовущих душу; она становилась где-нибудь у стола, у окна, у притолоки и по целым часам стояла тихая, безответная, как Лотова жена, остолбеневшая при взгляде на пылающий Содом и Гоморру. Глаша видела свой Содом, в котором текут ее лучшие годы. Она во весь этот период времени не хотела никакого общества, любила свои мечты, свои страдания и даже свои галлюцинации. Ее утомляли ее мечтания; но они ей были сладки, и она от них не могла оторваться и не хотела отрываться. Думать, как бы то ни было, но думать о своем положении, соображая все его условия и при помощи зрелых размышлений искать от него спасения, это было не по ней. Такая дума только сердила и раздражала ее. В Старом Городе нет никаких сепараций, а быть исключением, на это у Глаши не хватало твердости. Да и как же, на что же ей эта сепаративность? Она уйдет назад, к дядьям; а этот дом с цветными окнами, этот сад, флигеля, амбары, все это останется?.. О нет; нет, ей близко это немое сокровище, оно цена ее крови, и она его любит, и она с ним не расстанется. Нет; прочь всякие думы с их логическими выводами и с их конечными результатами! То ли дело ты, безответственная своевольная мечта: с тобою, закрыв глаза, летишь, куда знаешь, достигаешь всего без всяких жертв, без всякого стеснения. Закрой глаза, и ты встала, вечно могучая, вечно услужливая; чем тебя больше утомляешь, тем ты становишься разнообразнее и изобретательней. О, это лучше, и к этому так легко привыкаешь, что не успеешь опомниться, как ты уже и не человек, как душа твоя разболелась, раскисла и опустилась до немощи. У этого коварного друга тоскующей души такое меланхолическое лицо, такое доброе имя, что за ними все его великое предательское коварство обыкновенно остается почти всегда незамеченным. Глаша вся предалась мечтательности и не замечала, как фантазия ее от беспрестанной деятельности становилась все своевольнее и своевольнее, а мыслительные способности, разум и соображение, лишенные всякой здравой пищи, со дня на день все путались и расплывались в неясных, неопределенных мечтах, почти в сновидениях. Она не замечала и не могла заметить, как от ряда желанных мечтаний переходила к полосе совершенного бесчувствия; становилась бессмысленной трусихой; боялась темноты, вздрагивала при малейшем шорохе ветра.

Это состояние тяжелое, которому человек если не сумеет дать отпор вовремя, то уж после несет и несет его до тех пор, пока что-нибудь извне перетряхнет его наново. Самыми светлыми минутами этого мечтательного состояния Глаши были те минуты, когда она чувствовала, что в нее как будто каким-то чудом вселяется неведомая ей другая женщина, полная жизни, полная веры и упований. Это создание Глашиной мечты твердой рукой изгоняло из ее сердца жесткую скопидомку с ее сухими расчетами и с нанковым карманом у пояса; она ставила Глашу в какой-то очарованный круг и заставляла ее пламенеть и томиться, созерцая немые видения, которыми немые духи внешней природы сговариваются с подвластною им плотью человека. И из всех окружающих Глашу людей ни один человек ничего не знал об этих видениях. Они замечали только низошедшие к Глаше кротость и спокойствие и объясняли эту совершившуюся в ней перемену по-своему. Няньки и мамки, считавшие себя адвокатами прав раскармливаемого ими на убой маслюхинского потомства, ходили на цыпочках и говорили шепотом: «слава богу, Пилатка наша утихомирилась». Мила, наблюдая сестру, в глаза ей говорила только: «все-то ты, Глаша, чудишь», — а за глаза с волнением рассказывала своей приятельнице, городничихе Парохонцевой:

— Боюсь я, Варюшка, чтоб она с ума у нас не сошла! — но Парохонцева всегда успокаивала Милочку.

— Не бойся, — отвечала она с первого раза, выслушав опасения девушки. — Не бойся, от горя ни с ума не сходят, ни умирают. Ах-ма-хма! С кем, дружок, с какой женщиной этих чудес не бывало!.. Пройдет, поверь, на несчастие все пройдет, Мила! Пройдет так или пройдет иначе, а все-таки пройдет.

Пизонский тоже задумывался о Глаше и скорбел о ней едва ли не более всех; но обнаруживал это только тем, что шептал на ухо Милочке: «Миленькая, как мне что-то стало жаль нашей Глаши!»

Муж Глаши и ее дядя Пуговкин не замечали в состоянии Глаши ничего особенного: Пуговкин потому, что он не замечал никогда ничего, даже собственных слов и фантазий, а Маслюхин потому, что он, как известно, и вовсе не имел мысленных очес и видел только то, что моталось перед его соловыми, телесными глазами; а эти глаза видели женины плечи, завешенные длинными ресницами китайские глазки, да свеженький, нежно очерченный чувственный ротик.

Не замечал еще ничего за Глашею сам Старый Город, потому что старые города не умеют засматривать во святая святых человека. Старый Город, осведомляясь от домовых вестовщиц, что Маслюхинша смирила нрав свой, видел в этом только одно новое подтверждение своей вековечной пословицы: «поживется слюбится». Всем досужим людям Старого Города и в мысль не западало, что Глаша не сжилась ни с чем и ни с кем не слюбилась, что она, как Галатея, лишь ждет одного одухотворящего прикосновения, и все дело теперь только в том, кто принесет прекрасному мрамору эту душу: эллин, жид или самарянин?

XVI. SUUM CUIQUE[1]

Старому Городу, впрочем, и некогда или лень заниматься рассуждениями, как и о чем страдала какая-нибудь скорбящая душа. Старый Город не любил мудрствовать; он вообще отличается хладнокровием и достоинством поведения. Он все делает неспешно, тихо и солидно. Он боголюбивый город, но и самая молитва его бывает усердна, но не бывает ни горяча, ни восторженна. Когда он молится, вы чувствуете, что он это делает по обязанности, страха ради гнева на ны движимого; один единственный момент, когда он на мгновение согревается жаром, жаром искреннего прошения, это тот момент, когда соборный Ахилладиакон возглашает прошение о людях, «ожидающих великия и богатыя милости». Великие и богатые милости, ниспослания которых всем предстоящим просит в эту минуту Ахилладьякон, всеми предстоящими понимаются совсем не в том смысле, в каком прошение это понималось слагавшим его творцом литургии, а в том, в каком каждому хочется вымолить себе этих милостей. Самая торговля Старого Города производилась как-то вяло, словно сквозь сон и словно нехотя. Одно время, когда он оживлялся вдруг и закипал самою, впрочем, неразнообразною деятельностью, было время нагрузки судов. Тогда еще в нем что-то будто копошилось; но зато тотчас же с отплытием караванов он себя как будто вознаграждал за кратковременное беспокойство; он становился таким сонным, таким тихим, что вид его пустынных улиц и площадей невольно напоминал отдыхающего в полдневный жар сытого барана, по которому изредка пробегают полевые жучки в своих запыленных панцирях. И то и эти-то жучки выползали из своих норок разве только за нуждой — купить чаю, зажигательных спичек, аршин миткалю или черных гарнитуровых ленточек. А во все остальное время все они копошились за своими печами да припечками, и их почти никогда не было видно наружи. Пролетариев в Старом Городе решительно не водилось: здесь у каждого был хоть какой-нибудь свой угол и каждый мог свободно скрывать свою лень и свое безделье под смоковницею своею и под виноградом своим. Но были в Старом Городе свои бездомовники, свои «нерачители дома», которые скучали под смоковницами своими и без всякого зазрения совести выносили свою праздность на открытое место. Все эти нерачители собирались воедино на небольшую зеленую площадку над берегом реки, как раз под домом Маслюхиных, и пребывали здесь почти с ранней зари и до поздней. Здесь всякий мало-мальски погожий день обыкновенно можно было видеть человек шесть, семь «нерачителей», которые лежали тут на животах и глядели то на темную воду речки, то на раскаленный солнцем Батавинский спуск. У них не бывало здесь ни шуму, ни крику, ни игр; они даже мало разговаривали, потому что у них все уже давно было переговорено друг с другом в ежедневных собраниях; новых тем для разговоров Старый Город доставлял немного: умрет кто-нибудь, или у кого-нибудь дитя родится, да и только; газеты большой обо всем этом, как ни верти, не напишешь. Припечет нерачителей теплое солнышко, найдет на них дрема сладкая, и они тихо засыпают в своем импровизированном клубе. Разговоры у них редко вяжутся, и то разговоры разве вроде следующего:

вернуться

1

Каждому свое (лат.).